Выбрать главу

Наташа отпила глоток воды.

— Мерзавец все-таки любил вас искренне, — заме­тил я. — Оказывается, и подлецам бывают присущи че­ловеческие чувства.

Боль исказила лицо Наташи:

— Вы понимаете, что вы говорите?

— Вас нельзя не любить, Наташа, — ответил я. — И простите мне все. Ради бога, простите. Санин однаж­ды упрекал меня за какую-то мою ущербность, говорил, что я скоморох, что я причину своей глупости ищу не в себе, а в других, в стороннем. Может быть, он прав. Порой не знаю, чего хочу. Может, оттого и мучаюсь, что не понимаю самого себя, а иногда — и жизни, которая стремительно несет меня бог весть куда, и за все мои муки, страдания, за все мои добрые дела расплачивается со мной в конце концов одним векселем, имя которому— забвение.

Мое прямодушие удивило Наташу. Участливо она потянулась ко мне. Она и не думала, что и я, как все другие люди, могу страдать, мучиться. Она была уверена, что я полон самим собой. Нет, я совсем не тот, за кого она меня принимала. Об этом говорили ее озарен­ные голубизной грустные глаза. Она любила — я это видел. И сам, кажется, искренне любил ее. Но еще не понимал, что это такое во мне — самозабвенное чувство или внезапно нахлынувший порыв? Она хотела во мне видеть друга и стать мне больше, чем другом. Моя откровенность зажгла Наташу, в ее глазах засветилась надежда. Но я не смел лгать: я не принадлежу к числу тех мужчин, которые, приняв прекрасное мгновение за вечность, способны наобещать человеку сорок коробов, поселить в нем надежду, а потом, умыв руки, обречь его на страдание.

Наташа — я это почувствовал — интуицией прочла мои мысли, для нее опять все во мне заволокло туманом, опять, кажется, она обманулась во мне.

Пристальный взгляд ее жег меня.

— Я обязана вам жизнью. Ради чего вы рисковали? Тем более, если думали, что я убита...

— Я исполнил долг.

Она усмехнулась:

— Какой же вы, однако... труднообъяснимый че­ловек.

За окном сгустились сумерки. Мороз причудливыми узорами расписал стекла. Красиво, а сердце не трогает.

— Простите, — нарушил я становившееся тягостным молчание, — мне пора, Наташа. Прощайте. Вы хороший друг.

— Нет, нет! Зачем же, куда вам спешить? Хотя, может быть, пора. Прощайте. Берегите свою Галю, Саша. Слышите, берегите! Вы, мужчины, многое може­те, смеете.

Она пожала мне руку.

Черная пустота ночи. Мир точно вымер. К себе до­мой я плелся глухой дорогой. Вокруг было пусто, пусто было и у меня в груди. «Берегите свою Галю»... Что-то я делал не так. Отчего так болит душа? Отчего ее будто разрывает на части? Кого я ищу?

Вернулся я к себе уставшим и измученным, как после долгого изнурительного пути. На пороге землянки меня встретил Санин. В последние дни он заметно постарел. Голову высеребрила седина. Чудесный, милый Санин! Люблю его, как отца. У него в глазах слезы. Что-то он говорит мне невнятно. С какой-то стати успокаивает. Не сбрасывая шинели, я присел на топчан, стиснул го­лову руками. Санин, притронувшись к моему плечу, протянул мне лист бумаги. Читаю долго и не могу ничего разобрать. Глаза неприятно режет красный штем­-пель печати воинской части. Кто-то сообщал, что Га­лина Павловна Лаврова погибла в боях за Родину, что посмертно она награждена орденом Красного Знамени...

— К чему это? — перевел я взгляд на Санина. Пе­речитал еще и еще раз извещение. И вдруг во мне под­нялась неодолимая буря. В ушах зазвенело. Не могло того быть! Кто смел?

— Боже мой, боже мой! — вырвалось из груди. — «Берегите Галю»... — повторил я чьи-то слова. Они, эти слова, резали мне слух, кто-то кричал, но я никак не мог определить, кто, зачем... И внезапно вспомнил. Это же говорила она! Меня охватила властная потребность видеть этого человека, видеть немедленно. Я ему дол­жен сообщить нечто очень важное. Он правильно рассу­дит, поймет, а главное — не упрекнет... И я, не проронив ни слова Санину, выбежал из землянки. Я торопился. Торопился так, что забыл даже о том, что можно было взять машину. Я очень, очень спешил. Необходимо было сказать ей что-то для меня жизненно важное.

Обезумевший, усталый и разбитый, я прибежал в деревню, где размещался медсанбат, и ворвался в зна­комый дом. Но Наташи там уже не было: ее только что эвакуировали...

Зачем я бежал, к чему стремился? Был бы ли я счастлив, застав Наташу на месте? Трудно сказать... Но так уж, видно, скроена жизнь: всегда лететь и стре­миться к тому, что нам еще неведомо.

ВЫСОТА

Сто раз клятая Лудина гора. Застряла на пути, как кость в горле, и не подступиться к ней ни с какой стороны. В течение последних трех недель из кожи вон лезли, чтобы свалить немца, людей положили — поду­мать страшно, а толку на грош. Только сегодня атакова­ли гору шесть раз и вот приготовились к седьмой атаке. Достается нашему «ударному батальону». Бросают его, как таран, в качестве пробивной силы. Даже матушке пехоте и то легче, чем нам...

До атаки остается часа два. В голове пусто. Веки как свинцом налиты. Тысячу лет отдал бы за одну мину­ту покойного отдыха. Блиндаж — сырой и темный, как склеп, — забит до отказа: люди приткнулись у стен, вповалку лежат и сидят на полу; одни дремлют, другие нещадно смалят махорку, третьи вяло перебрасываются скупыми репликами. Тусклый мигающий свет коптилки вырывает из темноты обветренные, хмурые лица, чьи-то насупленные брови. Едко чадит печь. На стенах — пле­сень. Когда Захаров в первый раз пришел сюда, он с ожесточением сплюнул и обозвал обитателей блиндажа скотами; матерился, крыл всех почем зря, а своего до­бился, навел хоть мало-мальский порядок. Теперь, по сравнению с тем, что было раньше, здесь истинный рай, смахивающий, впрочем, на преисподнюю.

Я отыскал взглядом Захарова. Он сидел сгорбив­шись у самого входа, автомат — между колен.

Странные обстоятельства привели нас сюда. Надо ж было случиться, чтобы старшине поручили конвоиро­вать пленного офицера — «языка» — в штаб армии. В ле­су немец напал на Захарова, внезапно сшиб с ног, каб­луком раскроил челюсть. Лежать бы Захарову в том лесу и поныне. Но он каким-то чудом изловчился про­шить фашиста очередью из автомата. И вот расплата: обвинение в преднамеренном убийстве пленного. Разби­рательство было недолгим. Не успел Захаров опомнить­ся, как оказался в штрафниках. Я вступился за старши­ну, убеждал: пленный-то добыт фактически самим же Захаровым, и наказывать человека без вины неумно и жестоко. Ведь Захаров оборонялся. Не убей он нациста, тот бы убил его. Но война есть война, у нее свои беспо­щадные законы. Раз пленный, необходимый как воздух, был добыт, а в штаб не доставлен, кто-то должен поне­сти за это наказание. Я был не согласен с этими проти­воестественными законами и с горячностью, не преду­смотренной субординацией, высказал свое мнение. Одна­ко добился только того, что и меня вместе с Захаровым отправили в штрафной батальон.

— Дослужились, нечего сказать. И это называется справедливость! — не удержался я.

— Не все ли равно, где воевать? Главное, цель одна: врага бить, —отозвался Захаров и улыбнулся мне. — Ничего, паря, как-нибудь сдюжим.

У штрафников середины нет и быть не может; вина — все равно настоящая или мнимая — смывается кровью. Здесь властвует безоглядная, бесшабашная храбрость. Тут люди не щадят ни самих себя, ни других. Отсюда уходят только героями.