Выбрать главу

Я внезапно повернулся к ней. Она слегка приподня­ла руки, собираясь бежать, да так и застыла с выраже­нием озорного ужаса в глазах.

— Каталина, что вы за человек? — спросил я.

Брови ее удивленно дрогнули.

— Обыкновенный. А вообще, человек всегда такой, каким его хотят видеть. Я. бы, конечно, хотела...

— Что бы вы хотели?

— Быть лучше. Я уже вам говорила.

Возвратившись к своему месту, я намеревался сесть, но Каталина не дала мне сделать этого, взяла за руку, молча повела вдоль берега. Отливая тусклым серебром, чернела неподвижная речная гладь.

— Гигантская, должно быть, сила таится в этой воде, — Каталина указала на реку. — Вы заметили, что композиторы, когда хотят изобразить гнев и силу стихии, человека, людей, то почему-то обязательно поль­зуются языком грома. А это ведь неправда. Человек страшен не тогда, когда он кричит, размахивает рука­ми. У силы и гнева свой язык, и он редко бывает гро­могласен.

— А буря, пурга, шторм?

Каталина в недоумении скосила на меня глаза: всерьез ли я?

— Ничего вы не понимаете, — сказала она. — Мо­жет, я и сейчас скажу нелепость, но вот гляжу иногда на вас, думаю о вас, и кажется мне, что вы были бы гораздо лучше, дельнее и, если хотите, даже сильнее, если бы вас кто-нибудь жалел... Ну, к примеру, скажем, я... Вы хоть и мужчина, а часто — мальчишка, ребенок.

Теперь наступила моя очередь недоумевать.

— Вот уж никогда не подозревал, что нуждаюсь в няньке!

— Между нянькой и другом есть разница. Вы ее не улавливаете?

— Хорошего же вы обо мне мнения!

— А вообще, Метелин, что вы успели сделать в жизни? И собирались ли что-нибудь сделать?

— Человек всегда такой, каким его хотят видеть, — ответил я ее же словами. — Вы тоже, кажется, хотели стать лучше.

— Я очень этого хочу. И если бы мне посчастливи­лось родиться мужчиной...

— То?

— То в первую очередь я набила бы вам физионо­мию, а во вторую — давно бы стала героем в самом на­стоящем смысле этого слова. Вам, мужчинам, так много дано. Нас же в лучшем случае называют матерью.

— Вы считаете — это мало?

— Сегодня этого мало. Дать жизнь, но не суметь сберечь ее... — Каталина покачала головой.

Мне показалось, что этой девочке червь честолюбия не дает покоя.

— Однажды Наполеон, увидев памятник Ганниба­лу, со слезами сказал: «Он в восемнадцать лет был уже полководцем и завоевал полмира, я же в свои тридцать еще не успел ничего...»

— Не о такой славе я говорю, — прервала меня Ка­талина. — Вы ничего не понимаете. Нарочно это или искренне? Вспомните Зою Космодемьянскую. О той ли славе, что мечтал Наполеон, думала она? Она, может быть, глубже и скорее, чем кто-нибудь другой, поняла, что каждый должен быть в ответе за то, что происхо­дит. Слезы ее земли, неизбывное горе ее людей — это слезы и горе ее сердца. У нее хватило мужества осо­знать свое предначертание и ценою жизни искупить вину наших отцов, но не стоять безучастной в стороне, иску­пить ее славой не ради личного маленького «я», а во имя людей земли. Вот об этой обыкновенной славе обык­новенного человека я и думаю. Почему вы этого не по­нимаете? Может быть, вы не верите человеку, думаете о нем, что он начитался беллетристики и в голове у него дым вместо правильного ощущения и понимания жизни. Так, кстати, думал часто и мой папа. А ведь он воспи­тывал во мне Человека с большой буквы, воспитывал и не верил, что это так, почему-то старался видеть во мне худшее и видел, его. И даже больше — когда он нашел меня одну в доме, когда Пуховичи горели и на окраине уже появились немцы, он дал мне затрещину, думая обо мне самое скверное. Отцы всегда плохо знают своих детей. И папе было потом стыдно, когда я ему объясни­ла все. Ему-то я объяснила, а вот себе объяснить долго не могла, почему на меня обрушивается беда за бедой, почему сожжен мой дом, почему убит отец, кто смел впустить врага и как могло случиться, что враг так далеко шагнул на мою землю. Эти вопросы, а может быть, чуточку иные и поныне продолжают жечь меня. На главное мне дала ответ Зоя; все остальное, навер­но, поймется потом, когда я стану взрослее. Я очень хочу жить, до боли в сердце люблю жизнь, но я сочту свою жизнь пустой и никчемной, если окажусь в сторо­не от событий, не привнесу в них ничего своего. Сегодня поздно судить о том, что уже есть, но никогда не позд­но украсить жизнь людей своим подвигом и даже, если это надо, — ценой своей жизни. Никогда не поздно хотя бы немного приблизить эту жизнь людей к лучшему.

— Самоотречение — хорошо, но безликость — сквер­но, — сказал я.

— Возможно, это правда. Но сегодня даже самое великое мое — мелко и ничтожно в сравнении с теми событиями, которые совершаются в мире. Я думаю так, что есть период в жизни, когда все отводится своему «я», когда не стыдно делать все во имя себя, лепить свое счастье, любить безоглядно, смеяться и радоваться для себя, и все это будет выглядеть нормальным и ра­зумным по соседству с тем, что делается в жизни нечто большее, великое, принадлежащее всем. Сегодня не то время. Сегодня тот, кто захочет стать героем в угоду своему «я», — шкурник и подлец.

— Каталина, сколько вам лет?

— Сегодня я старше своих лет.

«Мы все намного старше! — подумал я, не до кон­ца уверовав в сказанное Каталиной. — Все мы к чему-то стремимся, все мы чего-то хотим. Но не все зависит от нас. Ход событий так громаден, что в нем мы подобны щепке в пучине. Так уж создан человек — что бы он ни делал, он всегда уверен, что делает полезное. И Катали­на полна правотой своих убеждений, больше — она ими живет. Она превратила их для себя в идола, которому поклоняется и которому никогда не плюнет в лицо. И эта убежденность, эта страсть в ней — пленительны, и я люблю ее за это; сердцем чую, что она выше меня, лучше и чище, светлее ее мысли».

— Вы молчите, вы не верите мне? — точно угадав, о чем думаю я, спросила она. — А я вам сказала прав­ду. Никому этого не говорила и никогда не скажу; я суеверна: то, о чем задумаешь, не следует рассказы­вать — не сбудется.

— Вы что-нибудь знаете? — спросил я, имея в виду решение об отправке ее в тыл.

— Я знаю только одно, что ничего не знаю, — не поняла меня Каталина.

— Вы можете мне ответить на два вопроса?

— Я вам отвечу на все пять.

— За что, во-первых, вы хотите надавать мне по физиономии?

— Этого я вам не скажу.

— Тогда почему вы и Березин просили генерала, чтобы меня командировали с пакетом? Зачем вам ну­жен мой отъезд?

— Этого я вам тоже не скажу. Тут Березин ни при чем. Просто лучше, когда вас нет здесь.

— Вы говорите какими-то загадками.

— Я вам ничего не говорю.

— Тогда я задам третий вопрос.

Каталина насторожилась. Мне почудилось, что она догадывается, о чем я спрошу. Мгновение — и она стала мне неприятна, я готов был ненавидеть ее: знать, что уготовлено ей Войтовым и Березиным, и пространно лить речи о долге, высоком назначении человека, ра­зыгрывать из себя того, перед кем всегда преклоняют колени, — это уже грязь, подлость. Как я мог клюнуть на такой крючок?!

— Вы нехорошо глядите на меня. Почему?

— Вам известно, что есть бумага, ваш вопрос решен положительно? — язвительно спросил я.

— Что за бумага, какой вопрос?

— Вы демобилизованы, едете к матери в тыл. Гене­рал Войтов и Березин позаботились.

— Это ложь! Неправда! — Каталина отдернула свою руку, покоившуюся на моем локте. — Скажите, что вы пошутили. Неужели правда? Это он, Березин! Как я ненавижу его! — Голос ее прерывался, в широко рас­крытых глазах — испуг. — Почему вы молчите? Скажи­те же, что это неправда! Нет, я не верю, ничему не ве­рю! — Она резко повернулась, пошла прочь, сутуля плечи.

Подавленность и потрясение сквозили во всем ее существе.

ЭПИЛОГ

Уехал я тогда из части в скверном настроении, дол­го оставался в неведении. Гадал одно, выходило другое. Рассчитывал задержаться в штабе фронта меньше не­дели, а пробыл там целый месяц. Три раза штаб переди­слоцировался, пока я добрался до него, а когда вручил пакет командованию, данные уже устарели: часть Вой­това давно была на колесах. Я не надеялся застать в живых всех моих однополчан. Ведь было и такое — в течение суток перемалывались дивизии, корпуса, а Войтов шел в самое пекло передовой. Но судьба благо­волила ко мне, я нашел многих.