Выбрать главу

— В таком случае вы оба безмозглые, если не смог­ли придумать ничего худшего, — и я бросил трубку.

Утром Звягинцев явился собственной персоной. Ли­цо синее, нос пунцовый, глаза — кроличьи, мутные. Я приготовился выслушать его очередную мораль, но он махнул рукой:

— Извини. Но ты, видно, здорово насолил адъютан­ту: свирепый, как тигр. Кричал мне: скажи, кто твой друг, я скажу, кто ты! Надо проситься из дивизии: житья не будет. Калитин говорит, два раза столкнулся с ним, оба раза одно и то же впечатление — неприят­ный тип.

— Но ведь вы же с Сосновым приятели? Может, скажешь, кто твой друг, и я определю твое существо?— посмеялся я.

— Перестань, и без твоих шуток тошно.

Вид у Звягинцева помятый, изжеванный, будто его из мясорубки вытащили. Сердце барахлит, пить спирт­ное после перенесенной операции ему категорически противопоказана, он же третьего дня хлестал, как ломо­вой извозчик, и теперь — хоть бери и заживо клади его в гроб.

— Умру бесславно, — пожаловался он.

— Ты, оказывается, мечтаешь о славе?

— Слава! На кой черт она нужна. Не славы хочу, а пожить в свое удовольствие. Нет, я предпочту остать­ся неизвестным, но знать, что был сыт, пьян, наслаж­дался, любил. Жил, одним словом.

— Брюзжишь, как старая баба. Сразу видно, не с той ноги встал. Ну и эгоист же ты!

Отекшие глаза Звягинцева сверкнули:

— А кто не эгоист? Все пекутся прежде о собствен­ной персоне, о своем алчном «я». Магомет и Наполеон, псих Гитлер и Звягинцев, гигант человек и червь — все, все. Эгоизм правит каруселью, которую принято назы­вать миром. Только есть дураки, вроде меня, которые говорят об этом прямо, и есть особая категория, те, кто, прикрываясь фразой, выдает себя за праведника, устроителя жизни, а суть одна. Да, я эгоист! Эгоист потому, что хочу жить, а не прозябать в этой гнилой дыре с дрожащей, как холодец, мыслью: рано или позд­но где-нибудь клюну мертвым носом в землю.

Звягинцев выругался.

Разделить его желчь я не мог. Есть в человеке что-то недосягаемо более высокое, чем его личное. Когда он бросается на амбразуру и закрывает ее своим телом, тут уже не всепоглощающее ощущение личного, не желание ради мгновенного взлета, блеска, фейерверка жертвовать тем, что называют жизнью, здесь — бессмертие, непод­властное алчному «я». Бессмертие во имя жизни. Есть предназначение человека: не убить, а продолжить жизнь.

— Я умираю, иду на смерть потому, что хочу жиз­ни, — сказал я Звягинцеву.

— Кому нужны эти ребусы?! — воскликнул он.

— Я уйду, останутся другие, останется жизнь, обла­гороженная и украшенная мною. Ради этого я жил, ради этого ушел, в этом смысл и предназначение человека.

— Ты, Метелин, или святой, или скоморох.

— Не то и не другое, я — третье: советский чело­век. И слишком человек, чтобы быть скоморохом, коме­диантом, тем более — святым. Хотя, если бы я родился во времена Иисуса Христа, я бы непременно стал одним из его апостолов; только людей приобщал бы не к богу, а к жизни. Я слишком люблю жизнь, чтобы оставаться равнодушным, когда ее продают за тридцать сребрени­ков, когда торгуют ею в угоду ненасытного «я», когда эгоистическая скверна покрывает ее плесенью.

— Можно подумать, ты не подвержен этой скверне?

— Ты не ошибся: и я подвержен болезни этого все­поглощающего «я». Но разница между мною и тобою в том, что я вечно борюсь с ним, ты же — ласкаешь и хо­лишь в себе этого зверя.

Звягинцев передернул плечами:

— Скажи лучше, чем ты так взвинтил вчера Сосно­ва? Карпинский мне говорил, что он, как банный лист, лип к Наде. Правда это?

Неожиданно для себя я частично понял причину скверного настроения приятеля и подлил масла в огонь:

— По-моему, Соснов скорее был пассивной стороной, чего не могу сказать о другой стороне.

— Не говори гадостей о Наде! Моя Надя яркая, как павлин, за ее перья я отдам жизнь. А если надо, то и Соснову сосчитаю ребра.

— У тебя губа не дура! Знал, что клевать.

— А у самого когти не увязли? Будь я помоложе, околачивался бы всю жизнь под окном Арины.

— Если бы я, как ты, разумел под любовью по­хоть, то тогда все легко; и, пожалуй, отпустил бы себе клюв, как у дятла. Но мы с тобой по-разному смотрим на любовь и хотим ее по-разному. Влюбленный всегда ненормален. Как на дрожжах, растет его самомнение, ему кажется — он непогрешим, хорош и красив собой, воздух вокруг чист и сладок, мир преданным псом свер­нулся у его колен. Необузданное желание уже не до­вольствуется землей, подавай ему к ногам из-за облач­ных высот еще не открытую планету! Готов он воевать с небом, свалить к стопам любимой подвиг за подвигом и все для того, чтобы стать чтимой величиной, а в ре­зультате — величие с гулькин нос: он не властен даже над тем немногим, что легко дается другим. Несоответ­ствие воображения и действительности — хочу и не имею! — приводит к душевному расстройству, мутит ра­зум, уводит от активной деятельности. Сколько одержи­мых, и как всегда не настоящим чувством, калечили себе и другим жизнь? Поэтому, если хочешь остаться истинным человеком, бойся ошибиться в чувстве.

Звягинцев махнул рукой:

— Слишком мрачная картина. Так, пожалуй, и я откажусь от Нади.

— Торопись. Сегодня это еще возможно, завтра — будет поздно: она бросит тебя.

— Ну, нет уж, дудки! Как-нибудь удержу эту пози­цию. А вообще полмира баб и мужиков не чают друг в друге души, проходят вместе жизнь, радуются. Что ж, по-твоему, это пустяки — страдание, мука?

— Нет.

— Тогда что же?

— Счастливая случайность.

— Испытай судьбу, может, Арина — тот человек, кого ты должен встретить; может, тоже счастливая слу­чайность.

— Я встречу Соснова и выложу, как ты меня тра­вишь, — сказал я. — Ведь он от Арины без ума! Кстати, ты ему тоже внушал: «Соснов, не будь дураком, обрати внимание на Арину».

Звягинцев искренне захохотал:

— Откуда ты знаешь? Я тебе, по-моему, ничего не рассказывал.

— Сводник номер один! Соснову я обязательно тебя раскупорю.

— От друзей можно ждать всякого свинства.

— Заюлил, капитан?

— Я просто благоразумен, лишнее беспокойство пор­тит нервы.

— Значит, Соснов увяз там крепко? И как, поль­зуется взаимностью?

— Об этом ты у него самого спроси.

— А все-таки?

— Он даже не второстепенный персонаж моего ро­мана, ты знаешь. Поэтому не горю желанием, чтобы у него был клев. Хотя Надя уверяет, что Соснов — муж­чина, который не может не нравиться.

— Значит?

— Значит, было бы весьма забавно, чтобы ты, Мете­лин, потерпел там фиаско.

Лицо Звягинцева очистилось от хмари и серости, повеселело.

— Ну, а если у тебя выгорит, то я пасую — ты ро­дился в рубашке. Короче, я от вас обоих ограждаю Надю. Береженое и бог бережет.

— Отлично придумано, а еще друг называется!

— Если кого надо остерегаться, то прежде всего друзей!

— Учту, — сказал я,— особенно, если фамилия дру­га будет Звягинцев!

— Ба, совсем забыл, — хлопнул он ладонью себя по лбу.— Я к тебе, собственно, по делу. Велено взять тебя на абордаж и доставить в штаб, ознакомить с при­казом. В противном случае будут звонить твоему непо­средственному начальству в армию.

Звягинцев попытался изобразить непринужденность, чувствуя, что как ножом полоснул по моему настрое­нию, но выходило это у него скверно. Впервые закра­лось сомнение в его искренности. Очевидно, он привязан ко мне, но и рвать дружбу с Сосновым не хочет.

Нежданно-негаданно встретил Санина. Старик об­нял меня, прослезился; целый день не отпускал от себя, замучил деликатной обходительностью и заботами, нянчился, как с грудным младенцем. Старик преодолел

еще одну ступень — подполковник, командует полком. Полк его держит передовую рядом с Васютниками. Ве­чером я побывал у однополчан-разведчиков (у Санина они на особом счету, живут в отличном блиндаже с тре­мя накатами, и птичьего молока только у них нет). Вспомнил старое, ползал по передовой; сунулся к немцу в пекло; поднялась сумасшедшая неразбериха: пальба, ракеты, огонь. Понагнало это тревоги и на наше коман­дование — не иначе решили, что немцы перешли в наступление. Но тем сейчас не до жиру, быть бы живу: зарылись в землю и бога молят, чтобы русские не пред­приняли отчаянных шагов. Оружия и оборонительных сооружений у них предостаточно, чтобы не отступить ни на шаг, но сердце окончательно перекочевало в пятки: как ни как, хоть заслон и хороший, но оборона. Нас, горстку разведчиков, они приняли за ударную группу; у страха глаза велики! Пустили в ход все, из чего мож­но стрелять. Изрешетили воздух. Минометы и орудия месили и рвали землю, в небе повисли лампы-ракеты. Головы не поднять... Щекочущим ознобом что-то пробе­гало по спине; отвык, оказывается, от передовой и по­стоянной близости смерти, притупился глаз: не может в мгновение различить точно присутствие опасности; она чудится всюду. Захватывает дух, но голова холодна и трезва до звона.