Выбрать главу

Успокоились и затихли немцы только к утру. Санин, провожая меня, сказал: «Видишь, времена переменились: не мы их, а они нас стали бояться. Какую вакханалию устроили! Явный расчет на слабонервных. Но мы уже не прежние, поднаторели».

Мне показалось, что Санин имеет в виду пережитое мною чувство оледенения перед страхом и поэтому за­теял этот разговор.

— На что вы намекаете? — напрямик спросил я.

Он удивился вопросу, но тут же разглядел его опре­деленный смысл, произнес:

— Я тебя, как ни верти, все-таки отлично знаю. Не волнуйся, это же чувство постоянно живет и во мне. Только это уже страх не перед фрицем, не ужас перед ним; помню, в начале войны как у меня тряслись под­жилки, когда я увидел живого немца! Сейчас это нечто другое. Страх сохранился, но качество его, так сказать, включает иную суть: а вдруг не сумеешь по глупости сберечь себе жизнь. Жизнь, которая так нужна для того, чтобы убить ее врага, чтобы победить. Мы — му­жественные и смелые люди, этого никто не посмеет оспа­ривать, но вот пятки у нас иногда чешутся, потому что еще не до конца смогли мы воспитать мужество сердца. Такая, брат, закалка с пеленок ведется. А немцы что ж? Немцы осели тут зимовать, и выбить их вряд ли сейчас возможно, да и смысла нет пока в драку ввязываться.

Брови у Санина серые, черты лица резкие, будто прожил он годы у северного моря, высушен и обветрен его суровыми солеными ветрами. Глаза смотрят при­стально и, кажется, говорят: «Не прячься, я наперед знаю, о чем ты подумаешь». Возраста его не опреде­лить: можно дать ему и все сто, и пятьдесят, и сорок.

— Вы так мне и не сказали, как все же живете?— спросил я.

Санин развел руками и улыбнулся. Но за этим бес­печным жестом чувствовалось глубокое одиночество: я для него, как для утопающего соломинка, за которую он старается ухватиться. Сердце защемило, почему-то вдруг стало его жаль.

— Вы одиноки?!

Он качнул головой:

— Ты неправ. Одинок тот, кто по недоразумению или глупости утрачивает смысл жизни. Я же только сейчас, кажется, по-настоящему почувствовал ее вкус и запах. Преотличная это штука, жизнь! Если было бы возможно, я посвятил бы всего себя только одному— ходил по земле и внушал людям: люди, берегите жизнь! Что же касается моих мелких слабостей, то и они есть: я же все-таки человек.

Санин торопливо протянул мне руку, я пожал ее, и мы расстались.

Домой возвращался лесом. Израненный осколками лес продолжал гордо жить, величественный и поседевший. У него гостила осень. Он расступился перед ней, зарделся, устлал ей дорогу красными листьями. Я ду­мал о Санине, о себе, о людях. «Люди, берегите жизнь!»... И вдруг живо, почти осязаемо почувствовал рядом с собой Арину. Я даже оглянулся, но, кроме прогалины и теснившихся стволов с полуобнаженными ветвями, ничего не увидел. И все-таки она была в лесу. Шла невидимой поступью. Я не стал надоедливым любопытством отпугивать ее, смотрел себе под ноги, шел, как по натянутому канату, ощущая ее присутствие. Ви­дение не покидало до самого дома; за это время я по­знакомился с ним ближе и был уверен, что все проис­ходит наяву. Ни вчера и ни сегодня, никогда раньше я не был с нею знаком, но знал ее! Когда-то, еще в босо­ногом детстве, мы бежали, взявшись за руки, бежали долго и без устали неизвестно куда, по широкому от­крытому полю; остановились, запыхавшиеся и счастли­вые, у отвесного обрыва. Внизу лежала Волга. Сво­бодного простора не охватить взглядом: один берег тянется узкой песчаной полоской здесь, под обрывом, другой — сливается с горизонтом. Арина точно резцом вписана в голубизну неба. У нее мальчишеские плечи, мальчишечья статная твердость в осанке; встречный упругий речной ветер треплет ее короткое платьице, бросается под ноги; на ветру бегут ее русые волосы, смеются, прищурясь, золотистые глаза. Ей еще не испол­нилось десяти лет. Все в ней льет в меня не испытанную никем еще радость, я хочу отказаться от своего детства, хочу быть взрослым и хотя бы чем-нибудь отблагода­рить ее за это неслыханное счастье в моей груди, за доставленное ею тепло сердцу.

— Я хочу для тебя переплыть Волгу! — крикнул я.

И бросился в волны. Визг Арины и плеск воды зве­нели в ушах. «Не надо, вернись!» — звала она. Но я, рассекая воду, плыл навстречу чему-то большому и не­виданному. Переплыл Волгу в оба конца. Арину застал уже в полночь на том же месте на берегу. Она сказала, что видела меня все время, не отрывала от меня глаз; когда я плыл туда, в воздухе еще было светло, а обрат­ный путь ей помогали разглядеть звезды.

— Теперь я боюсь, что звезды упадут. — Дрожа всем телом, она запрокинула к небу голову. — Смотри, как низко они висят. Тебе не кажется, что их колышет ветер?

Мы взобрались, на откос. Звезды мигали, и Волга внизу под нами струила их свет...

Дома меня ждала новость: накуролесил Иванов, солдат моего взвода. И вновь встал на дороге капитан Соснов.

Нашим ближайшим соседом был армейский линейный коммутатор. Со связистками жили мы в дружбе, они наперечет знали немногочисленных моих солдат, отли­чали их даже по голосам: в мгновение ока освобождали линию по требованию «Воздух». И вдруг отделение, обслуживающее коммутатор, сменилось, появились но­вые девушки. «Один голосок — дух перехватывает», — вздыхал Иванов, садился к аппарату, звонил и молчал в трубку. С коммутатора неслось возмущенное: «Алло! Алло! Алло! Проверьте свой телефон! Алло!..»

Иванов — молчаливый, замкнутый. Прожил до три­дцати пяти лет холостяком, и, казалось, было время разгуляться на воле, но не из тех он залихватских муж­чин, что легко покоряют сердца. За свою жизнь не узнал он ни разу пьяную сладость девичьего поцелуя — то ли боялся женщин, то ли еще была какая-то закорюч­ка в его судьбе, но любовь обходила его стороной. Бой­цы трунили над ним, шутки ради однажды даже подза­дорили одну из связисток объясниться Иванову, но тот, как медведь от пчел, поджав уши и ломая ветки, удрал в кусты. Особенно безжалостно издевался над ним Бу­гаев: «Какой же ты, к бесу, парубок, едри твою за ногу! Девчонка сама ему на нос голубкой садится, а он би­рюк бирюком! Артподготовку Петя Кремлев три дня вел, чуть не за волосы девку приволок, только зря порох потратил». Иванову все это, как горох об стенку, не стронуть его с места. Солдат он прилежный и трудолю­бивый, исполнительный и честный, друг всем преотлич­ный и искренний. Его доброту и покладистость дружки использовали корыстно: за них он кашеварил, за них отстаивал на посту. И вдруг Иванов, когда все на него махнули рукой, завздыхал, приоткрылся с совсем неве­домой стороны, ни сна, ни покоя у него. Чистится, бреет­ся. Готов часами сидеть у телефона и только глядеть на него, даже не поднимая трубки.

— Может, тебе чем помочь, Микола? — спросил Бу­гаев. Но Микола ответил таким зверским взглядом, что у Бугаева щеку перекосило. — Вы, куряне, были и есть скаженные или ненормальные, — пробормотал с опаской Бугаев и оставил дружка в покое.

Доверился Иванов только Пете Кремлеву. Попросил позвонить на коммутатор. Тот с горячностью исполнил просьбу, и телефонная трубка ожила. Петя, мастер отливать пули, заварил такой компот, что уши у всех вяли. У Иванова на неказистом, обычно хмуроватом лице цветет улыбка: ворковал, ласкал и пьянил девичий го­лос. Припав с другой стороны к трубке, Иванов земли под собой не чует. Но вдруг уловил в голосе Пети что-то тревожное для себя и вырвал из его рук трубку, за­жал ладонью.

— Алло... Алло... — летело по землянке.

— Да говори же ты, растяпа! — рассвирепел Кремлев.