Выбрать главу

— Однако,— воскликнул Громов, — в войне нет второстепенного. Здесь все главное, как в часовом ме­ханизме. Хотя если подойти с позиции каждого коман­дира в отдельности, особенно не искушенного в войне, то поле боя — своеобразное абстракционистское полот­но, в котором не найти ни начала, ни конца, тем более — логики. Но логика есть. Есть начало и конец. Есть му­жество, взлеты и спады, обнаженность нервов. Суметь все это увидеть и направить в одно русло — значит выр­вать у врага победу.

Я оглянулся на Калитина. Он сосредоточен, подался вперед, время от времени делал в блокноте быстрые заметки. Генерал называл имена солдат и командиров, проявивших мужество в бою; в их числе среди первых стояли Бугаев и Иванов. «Мои», — шепнул я Калитину и чуть не заплакал, услышав, что они представлены к званию Героя; это частность, но она сделала меня сча­стливым. Самые жаркие бои выпали на 7 и 8 ноября. Тогда в сутолоке схваток о празднике думать было не­когда, отзвуком тоски, что ты лишен права человеком сесть за стол, отдался он в груди. Теперь, когда бои остались позади, праздник встал гигантом. Ощутимым, реальным, живым. Был здесь, в подземелье, среди нас, радовал исходом битв, прославлением людей, отстаи­вающих право жизни.

— Вы хорошо, товарищи, встретили Великий Ок­тябрь!— заключил генерал. — Поздравляю вас, друзья!

Последние слова потонули в буре выкриков и апло­дисментов. Праздник пришел на нашу улицу, был среди нас.

Звягинцев подготовил большое представление. По­лучив головомойку от Громова за инертность он развил невероятную активность, и к ноябрю был готов концерт из трех отделений. Не оскудела армия талантами. В од­ной из частей оказался знаменитый баритон, певший в Большом театре; нашлись танцоры, певцы, музыканты, чтецы. Но в тот момент, когда Звягинцев решил сразить наповал всех своим умением из ничего создать великое и доказать генералу Громову, что не лыком шит, немцы вздумали перейти в наступление. Все полетело вверх тормашками. Теперь программу пришлось корректиро­вать, кроить заново. Многие не вернулись с поля боя. Концерт Звягинцев начал с обращения:

 Прошу, товарищи, почтить минутой молчания па­мять тех, кто мог доставить вам сегодня наслаждение и радость...

И зал замер. Затем после минуты тишины раздвинул­ся занавес. На сцене стояли обожженные ветром и ог­нем молодые и старые люди. Сомкнув плечо к плечу, они пели песню о Родине.

Родина! Колыбель моя. Не твое ли сердце бьется во мне? Не из твоей ли крови и плоти соткан весь я? Дела и помыслы твои — во мне; твоей любовью полнит­ся моя грудь, весь без остатка я отдан твоим печалям и радостям. Еще на заре, когда природа только-только открывала мне таинства живущего мира, с первым сло­вом — мама я уже усваивал твое имя, Родина. Луча­ми солнца, грозами, вьюгами и метелями, утренней неж­ностью весен, грустью багряной осени открывались мне твои неповторимые черты. Ты снилась мне ночами, я шел всю жизнь рука об руку с гобою, ты вела меня то к искрометным радостям, то поднимала на вершины, откуда я, как из подоблачной выси, затаив дыхание, смотрел на неоглядные дали, пьянея от счастья, что есть я, что есть люди, есть жизнь, что есть ты, неповторимая. Ты являлась мне то суровой и заботливой матерью — на твоем лице залегли глубокие морщины, во взгляде— строгость, в густых, гладко причесанных волосах белела седина; то приходила девушкой. Я немел от твоей красоты, зачарованный глядел в твои глубокие, по-весеннему чистые глаза, опушенные густыми ресницами, — и гнутые дугой брови твои, и белая шея, и губы, как спе­лая яркая вишня, — вся ты, изваянная из чистоты, света и солнца, щедро отдавала мне свое тепло, ласку, ра­дость прекрасного; то вдруг ты являлась живой и весе­лой, нетерпеливой, смеющейся, легкомысленной ровес­ницей и тащила меня на танцы, увлекала в такой водо­ворот, что, казалось, ничего выше и лучше звона веселья и танцев не было и нет. Ночью в выласканном синью небе считали с тобою выкованные из золота звезды, ухо­дили в далекие космические миры, подглядывали их жизнь, вели жаркие споры с людьми не нашего мира, но к утру всегда возвращались на землю. Туда, где царст­вуют радость гроз, метелей и вьюг, беспечность весен, страда лета, покой и вдохновенное раздумье осени.

Я люблю тебя, Родина! Неповторимая, изваянная из чистоты, света и солнца. Ты вывела меня в жизнь, дала мне разум, чтобы видеть; крепкие мышцы, чтобы вы­стоять; крылья и мужество, чтобы дерзать. Сегодня я уже не тот, что был вчера: время коснулось и меня своей неумолимой рукою, я стал суровее, жестче, взгляд мой с тревожной грустью нередко смотрит в мир, чаще я стал думать о самом себе, не так расточительно щедр стал душою — многое переменилось во мне. Но я остал­ся неизменным в одном — я не могу быть без тебя. Ты слала меня в стужу, в голод и холод, даже — на смерть, и я шел и благодаря тебе всегда выживал; где бы я ни был — далеко ли, близко ли от тебя, — ты все­гда была в сердце, и это давало мне силы. Однажды, оторванный от тебя, на чужой земле я встретил челове­ка; у него бегали глаза, он их прятал от меня, и мне показалось, что час назад он совершил убийство, и мне стало мерзко его присутствие. Но он что-то хотел от ме­ня. Он обратился ко мне с русской речью, и я обрадо­вался — встретил земляка. Но вскоре понял, что ошибся: он изменил тебе, надеялся уйти от тебя и забыть, но это оказалось так же невозможно, как невозможно уйти от самого себя, и он презрел себя; даже в достатке пи­щи, денег, одежды — всего, что необходимо, чтобы жить, его сердце ежеминутно умирало — вдали от тебя и без тебя он уже не мог быть человеком: он был ниже зве­ря, хуже врага, презреннее убийцы, и я отвернулся.

Родина! Колыбель моя! Не твое ли сердце бьется во мне? Не из твоей ли крови и плоти соткан весь я? Се­годня в мире — стужа, но ты так хочешь, и я выстою, выдержу, вынесу.

И когда песня смолкла, на смену ей пришли танцы, затем появился чтец. Саженным шагом он пересек сце­ну и бросил громовым голосом в потрясенную аудито­рию стихи Маяковского. Стоял высокий, широкоплечий солдат — Гражданин Советского Союза. Не залу — все­му миру бросал он с гордостью — Завидуйте!..

И вдруг (я даже не поверил) на сиену вышла Арина (то-то Звягинцев сегодня бросал многозначительные намеки!). Я не представлял, что будет она на сцене делать — танцевать, читать, петь? Я про нее ничего не знаю, — с угрызением совести отметил я и чувствовал, что волнуюсь за нее; кровь бросилась в лицо. Я боялся посредственности, которая всегда самонадеянна, и, не подозревая об этом, отдает себя на посрамление; я крас­нел, ненавидел себя, что не предостерег ее. За какие-то секунды пережил больше, чем другие переживают за год. Но едва Арина запела, я поймал себя на том, что она для меня — открытие. Слушаю с упоением. Сидя­щий рядом Калитин подтолкнул меня и шепнул: «Нет, брат, вы не стоите ее». Голос у Арины красивый и боль­шой. Я уже не видел ее, я слушал. И только спустя не­которое время, когда аплодисменты вновь и вновь вызы­вали ее, все понял, понял обаяние, секрет ее успеха. Она находилась во власти знаменитой Максаковой, копиро­вала ее жесты, пела ее песни, даже подчинила ей свой голос: нет, это не была посредственность! И если бы бы­ла полная самостоятельность, то Арина могла спорить со своей неповторимой учительницей.

— Вы что-нибудь понимаете? — спросил я у Калитина.

— Я радуюсь и ничего не хочу понимать.

— Какой же вы писатель, если не хотите понимать?

Какой же вы ценитель искусства, если все хоти­те понимать? — в тон мне ответил он, и мы оба рас­смеялись.

После праздничного вечера целая гурьба офицеров провожала Арину и Надю. Надя держалась около ме­ня, явно выказывая мне свое расположение. Она зави­довала успеху Арины и хотела чем-нибудь досадить ей. Калитин, видя, как Надя виснет у меня на руке, недо­уменно пожимал плечами. Втайне он уже любил эту девушку.

— Не слишком ли много вы сегодня дарите тепла одному человеку? — спросил он у нее.

— Мое тепло другого спалило бы, Метелину же это­го слишком мало. Вы плохо знаете своего друга, — от­шутилась она.

Арина метнула на меня острый как молния взгляд. Свое окружение — липнущих словно мухи к меду офи­церов — она не слушала. Оно буйно шумело, весело и раздольно смеялось, не скупилось на комплименты. Она шла, точно окаменев. У землянки, когда стали прощать­ся, улучив минуту, срывающимся голосом сказала мне: