Выбрать главу

Я рассмеялся. Но долго верховодить над собою не дал, опрокинул ее, и мы катались по снегу, оглашая вечерние сумерки смехом и визгом.

— Бери свои слова обратно, — приказал я.

— Я сделаю все, что ты хочешь. Даже рожу тебе сына... — Арина откинулась распятьем на снег, непо­движно застыла, устремив невидящий взгляд на небо.— Когда ты первый раз пришел к нам, — продолжала она, — ты сразу запал мне в сердце. И когда вы с капи­таном заспорили и я подумала, что ты повернешься и уйдешь, я чуть не заплакала от досады. И когда ты не ушел, остался у Варвары Александровны, я уже любила тебя за одно это. Я все время следила незаметно за тобою, больше смерти боялась выдать себя и хотела, чтобы у меня был от тебя сын. Даже ты тогда мне как что-то реальное, значимое и ощутимое был не нужен. Я хотела, чтобы у моего сына был соколиный разлет твоих бровей, такой же, как у тебя, широкий умный лоб, твои всевидящие жесткие и сердечные глаза, твои губы, все твое: и твое мужество, и твоя не только физическая сила. Думала об этом и радовалась. Я уже ревновала тебя ко всем, даже к Варваре Александровне. И в то же время, если бы можно было, я бы ат какого-то непонят­ного мне страха убежала далеко-далеко. Когда я загля­нула к вам и ты сказал мне — посидите с нами, — а я ответила отказом и готова была убить себя: я хотела быть только с тобою, ты был мне нужен. И Когда ты потом ушел и несколько дней не давал о себе знать, я, кажется, успокоилась, но в сердце, в мыслях уже жил твой сын. Он и сейчас здесь, вот послушай, — Арина откинула полу полушубка, взяла моя руку и положила на грудь, к сердцу. — Слышишь, бьется? Это не мое. Это сердце твоего сына. И я знаю, пусть пройдут годы, пять, десять лет, но у меня будет сын, весь в тебя. Ты хо­чешь?.. Подними меня.

Почти невесомую я взял ее на руки и вышел на дорогу. Отряхнул ее и себя от снега.

— Поцелуй меня, — сказала она. — Теперь я вся твоя. Ты все про меня знаешь. Но главного — что я люблю тебя, я никогда тебе не открою. — Арина тихо рассмеялась и, легко выскользнув из-под моей руки, дурачась, подставила мне ножку, и я бултыхнулся с дороги в снег. Навалилась сверху. — Ага, кто заявлял, что не даст мне верховодить?

Я прижал ее губы к своим.

— Злодей!..

Была уже глубокая ночь, когда мы добрались до землянки Арины. Над лесом простерлось холодное, утыканное плоскими звездами небо. Мир, ежась от мо­роза, прятал нос в рукавицу. Где-то потрескивала ель. Стояла стылая звонкая, как стекло, тишина. Под нога­ми снег хрустел, ему сторожко отвечало эхо.

— Почему ты мне ничего не говоришь об акаде­мии? — спросила вдруг Арина.

— А разве это может что-нибудь изменить? Из штаба ничего не слышно, и я молчу.

— Говорят, у тебя не все чисто в биографии и по­этому отказали?

— И ты этому веришь?

— Я ничему не верю, Саша. И не хочу верить. Но ты был в штрафной роте. И ты мне об этом ничего не сказал.

— Оказывается, тебе про меня рассказывают боль­ше, чем даже знаю я. Но сегодня я слишком счастлив, чтобы придавать этому хотя бы йоту значения. Завтра позвоню в штаб и тебе сообщу, не откладывая. Черт знает, может быть, мой какой-нибудь родственник по пьянке разбил витрину магазина, арестован, и у меня— черная биография.

— Ты шутишь, а мне тревожно. Палку в колеса по­ставить так легко.

— И выдернуть ее оттуда не так уж трудно.

— Будь ты хоть немного серьезнее.

— Не хочу.

— Я люблю тебя,—Арина поцеловала меня и, легко повернувшись, убежала к себе в землянку.

— Покойной ночи, — крикнул вдогонку я. Видел, как захлопнулась маленькая дверка. Два чувства тес­нились в груди — радость и горечь. Соснов остается верен себе. Некому больше с таким усердием штудиро­вать мою биографию! «Отказали в академии. Не все чисто...» Ловко придумано! Какие нужны еще огромные жернова, чтобы перемолоть человеческую мерзость?! Перемолоть дотла, чтобы человеку осталось одно — его очищенный разум и энергия, направленная к возвыше­нию человека. Я повернулся и побрел медленно к своему жилью. Арина проведет ночь без сна: не такая

это натура, чтобы легко освободиться от навеянного страха, тревога за меня долго будет жечь ей грудь.

Позвонил Калитин и предложил отправиться с ним на передовую, ему необходимо собрать материал для газеты; я не возражал. Спустя полчаса он ввалился ко мне в землянку в полушубке, в валенках, папахе, в ват­ных брюках, да еще под шубой толстый шерстяной сви­тер и шарф вокруг шеи; пар от него валил, как из предбанника.

— Вы что, с экспедицией на полюс? Заверяю вас, Амундсен одет был полегче.

— Лютый мороз! Целый день проведем на воздухе; чтобы потом не плакаться, вот и напялил все это на себя. Пар костей не ломит. Вы завтракали? Советую и вам набить брюхо и потеплее укутать его.

Я оделся, однако, легко: ватные брюки, куртку, ушанку, вместо валенок — сапоги.

— Всё храбритесь. Наплачусь я с вами.

К передовой дорога вела перелесками, оврагом и голой степью. В первые минуты, оказавшись на воздухе, я пожалел, что не послушал Калитина. Мороз пробирал насквозь, и я, танцуя, ускорял шаг. Попутчик ухмылял­ся и не спешил.

— Не торопитесь, есть время, — издевался он.

Но вскоре после спорой ходьбы мы поменялись ро­лями. Я пообвык на морозе и чувствовал себя, как хорошо подкованная лошадь. Калитин — раскованная; пыхтел и маялся. Смеялся я.

— Потом весь изойду, — чертыхнулся он.

— Да расстегнитесь вы наконец!

— Не могу, милый друг, дал слово, — проговорился Калитин и уже откровенно добавил. — Говорил я Наде, что нож в сердце мне эти шубы, валенки, свитера. Но ответ один — ты мне нужен здоровым! Пар костей не ломит. Обещай! И я обещал.

— Поздравляю! У вас, оказывается, уже началась подкаблучная жизнь.

— Язвите, старший лейтенант? Но этого никто еще не избегал и не избежит. Есть только видимость нашей самостоятельности. Так и запомните. А кто тешит себя другим — тот либо глуп, либо страдает самообольще­нием, — Калитин достал носовой платок и вытер взмок­ший лоб. — Потеряю в весе непременно килограммов пять. И это приятно. Надя любит изящество. Женщине надо уметь доставить удовольствие.

В воздухе разлито безмолвие. Впереди за перекатом гнездилась извилистыми окопами и чуть приметными надолбами блиндажей и дзотов передовая. Зима и сюда принесла свой мертвенный покой. Ни одного выстрела, тихо; жиденькие дымки — признак, что здесь живут люди, — тянутся прямо из земли к бесцветному небу. Кусок дороги по голому полю простреливался. На нем пусто. Солдат, попавшийся навстречу, посоветовал нам обойти дорогу, объехать оврагом и выйти напрямик к блиндажам минометчиков.

Калитин поглядел на меня.

— Вы как?

— Я за дорогу. Солдат же прошел.

— Немец по нашему брату тут не бьет, — отклик­нулся тот. — А если заметит комсостав, то непременно пульнет. — И смерил взглядом боярскую фигуру Калитина.

— Это, значит, по мне?

Солдат пожал плечами, спросил разрешения идти и удалился. Мы не свернули в сторону. Некоторое время шли молча. Я рассказал Калитину, что дело мое с ака­демией закрылось. Миновали опасный отрезок дороги, где мы были видны как на ладони. Но немцы не дали себе труда разрядить по нас миномет или снайперскую винтовку.

— Метелин, вы боитесь смерти? — неожиданно спро­сил Калитин.

— Разве я чем-нибудь себя выдал? Почему вы спрашиваете?

— Дальше можно было бы уже не спрашивать.

— Смерть, говорят, начало новой жизни, — сказал я. — Но эта новизна что-то никого не привлекает.

— Значит, боитесь?

— Это не то слово. В разное время — по-разному. Сегодня, например, когда я влюблен, весь полон любо­вью, все мои поступки, действия — вся жизнь подчи­нена ей и определяется ею, я поэтому не смею сказать: боюсь я смерти или нет, В том и другом случае это будет неверно. Я просто сильнее смерти, не допускаю мысли, что могу не жить.

— Завидую молодости! Это великолепно! Она все изложит, как ей будет угодно, объяснит, утвердит. И все будет правдой, — сказал Калитин. — Теперь я понимаю Горького. Он не написал бы свою «Девушку и смерть», окажись неподвластным этой великой силе. И я зара­зился сейчас вами настолько, что вот здесь, рядом со смертью, говорю о жизни и абсолютно верю, что она будет. Спросите меня, боюсь ли я смерти? — я только пожму плечами.