Выбрать главу

В том, что мы правофланговые, и ваша заслуга, Метелин. Разведчики не дремлют. Всё вы расписали, как на блюдце.

Санин пригласил меня вечером к себе в землянку на чашку чая, доволен, разговорчив.

— Может, водки хотите? — спросил он.

Но меня волнует не чай и не водка. «Все расписано, как на блюдце», а сидим на месте, чешутся руки схва­титься с немцем.

— Почему все застопорилось, Степан Петрович?— спрашиваю я. — Давно пора. Слева и справа от нас идут бои. Мы же пульнем два-три раза из пушек, подразним собак и опять в кусты.

Санин тряхнул белой как лунь головой, и я подумал, что он сейчас рассмеется над моим драчливым задором. Но глаза его неподвижны, грустны.

— Давно вот так мы с вами не сидели за столом, — вздохнул отечески ласково он. —И я вас не угощал ча­ем. Вы изменились. Даже этот петушиный задор — идут бои... не ваш. — Санин налил в кружки чаю и указал взглядом на галеты и сахар. — Пейте, как пьют в Сара­тове, до сорока потов. А бои у соседей, что ж... Это пока не бои, игра в бои. Однако что все-таки с вами? — опять спросил Санин. — Куда девался прежний Метелин? На­блюдаю за вами эти дни и не пойму — холодный, весь в себе, до предела расчетливый в мыслях, в поведении, поступках. Выкладывайте, какие кошки скребут на сердце? Я о вас говорил с Калитиным. Вы же с ним друзья, водой не разлить.

Калитин! С тех давних пор, когда я и Надя ушли из его землянки, так и не довелось с ним свидеться. Как-то я позвонил ему, чтобы поздравить с высоким назначе­нием, но голос его по телефону прозвучал официально и сухо, и я решил, что люди, возносясь, утрачивают вкус к старой дружбе. Было тогда Невдомек, что я слишком плохо знаю Калитина, чтобы так безапелляционно судить

о нем. Он тоже смертный, у него тоже есть сердце, кото­рое способно страшно и остро болеть.

— И что же Калитин? — спросил я, отметив пред­намеренную паузу Санина.

— Он считает, что ты сыграл главную роль в том, что уехала Надя.

— Он может считать, — внезапно вскипел я, — все, что ему будет угодно. Но так считать значит поставить ее на одну доску со всеми. Он плохо разобрался в этом человеке. Смешно и глупо. Мы ногтя не стоим Нади.

— Ты сердишься, Юпитер, значит, ты не прав!

— Это как раз тот случай, когда Юпитер зол и Юпи­тер прав, — отвечал я. —Конечно, если стать на точку зрения Соснова и его дружка, то можно скатиться в болото и забрызгать грязью все вокруг.

— Калитин слишком самостоятелен и порядочен, чтобы становиться на чью-то точку зрения, — возразил Санин. — Он, кстати, просил прислать вас на свободе к нему. Но прими и мой выговор. Дыма без огня не быва­ет. Даже тогда, когда люди клевещут на тебя, — раз­берись, откуда это идет, и не подавай повода для зло­словия.

— Нет уж, извините. Надо быть последним дураком, чтобы пытаться на каждый чужой роток накинуть пла­ток. Умные быстро поймут и разберутся, если это ложь, а ослы? Так им и надо!

— Опять Юпитер злится?

— На этот раз я только хочу сказать, что разговор мне этот неприятен.

Санин миролюбиво пододвинул галеты, указал на чай—не кипятись, пей, — но сам не собирался так скоро оставить начатый разговор. Ему про меня все известно, он не пропускает мимо ни одного моего шага; по-отече­ски обеспокоен и хочет казаться, равнодушным.

— Как вам будет угодно, можно и прекратить, проронил он, переходя на «вы». «Ты» и «вы» чередовались у него в зависимости от внутреннего накала. — Я думал, вам будет интересно побродить в потемках своей души не одному, а с человеком, который для вас все-таки не посторонняя кочка. Плакаться не позорно даже гранитной глыбе. Без слез жизнь, как сухомятина, грубая и черствая. Пора бы уяснить это. Самый великий подвиг из всех подвигов — это прожить жизнь. Кто

этого не понимает и настраивает себя и других на иной лад, тот обречен на жалкое прозябание. Которое, кстати, тоже называется жизнью. И мне огорчительно, что и вы, мой друг, оказались в плену весьма сомнительных умонастроений. Мало быть мужественным перед други­ми, надо быть мужественным и, может быть, в первую очередь, перед самим собою, чтобы уметь заглянуть в свою глубину и разобраться, насколько она прозрачна и чиста. Не умеешь этого сделать сам — приди к другу. Ведь мы с вами созданы для того, чтобы жить! И жить для того, чтобы была жизнь. Это звучит весьма курьез­но, но в этом философия, смысл существования челове­ка, который назвал себя советским. И пусть будет про­клят тот, кто чернит, проклинает имя человека, видит в нем не его доброе начало, а все никчемное и наносное, которое наметает на него, как ил, среда, общество, круг людей, с которыми он соприкасается. От ила даже самая глубокая и полноводная река мелеет. Я хочу, чтобы вы, Метелин, не мелели, а оставались самим собою.

— Что вам про меня известно? Скажите же нако­нец, — спросил я.

— Буквально все и ровным счетом — ничего! И пер­вое и второе — правда.

— В таком случае объясните!

— Вы дали возможность Соснову выспаться на се­бе, выражаясь фигурально, провести себя за нос. Даже Громов, услышав про ваши шашни, поморщился. Репу­тация ваша подмочена. Ему непонятно, во-первых, как позволила вам совесть сейчас, когда внимание каждого приковано к судьбе Родины, заниматься чем-то иным. И, во-вторых, он хорошо знает Арину, близкий приятель ее дяди. Оскорбление, нанесенное ей, не может не задеть его.

Я больше не злился и не кипел. Санин окончательно обезоружил. Было такое ощущение, как будто выверну­ли меня наизнанку. В действительности я не предпола­гал, что существует такой запутанный клубок, спек­такль, в котором мне отведена столь неприглядная с точки зрения общепринятой морали роль; и все это на­столько убедительно, что я сам склонен верить, будто весь я нечто опасное и инородное в этом общепринятом. Опровергать, доказывать—значит ломиться в открытую дверь; сочтут дураком, скажут, дыма без огня не бы­вает, и еще больше вываляют в навозе. Как свалить этого дракона?

— Таких пилюль мне еще не преподносили, — ска­зал я.

— А вы их не глотайте, — посоветовал Санин.

— Теперь уж вынужден буду, раз они изготовлены. Но самое скверное, что обо всем этом рассказали Гро­мову. Даже потом прошибло. Какая гадость! — Я с сердцем отодвинул кружку с недопитым чаем.

— Да вы не огорчайтесь так,—успокаивал Санин.— Громов тонкий человек, рубить с плеча не в его харак­тере. Ему знакомы и добрые ваши стороны. За бои с танками под Васютниками он вас и двух ваших солдат представил к награде. Вас — к ордену Ленина. Да и зачем думать, что во время великих свершений жизнь отдельно взятого человека должна пригаснуть, снизить свой накал. Просто — есть главное и второстепенное. Есть то, что принадлежит людям, и то, что принадле­жит каждому человеку в отдельности. Не надо только смещать эти понятия, менять их местами. Но вы, батень­ка, тоже фрукт! «Чужой платок... роток» — все это ору­жие, конечно, из арсенала разумных, но заряжено оно холостыми патронами. Подлеца надо уметь всегда во­время одернуть и заставить его замолчать.

— Я тоже не сторонник инерции. Но у меня сейчас такое состояние, будто я — это огромная лужа, кто-то вошел в нее и замутил.

Глаза Санина потеплели.

— Наконец-то поняли главное! Ваша решительность и убежденность далеко не столь состоятельны, чтобы ими всецело руководствоваться.

Я встал из-за стола.

— Позвольте мне уйти.

— Не позволяю. Садитесь и пейте чай.

Санинские софизмы возымели определенное действие.

Он сломил во мне волю, и я почти физически ощутил невероятную тяжесть обстоятельств, в которых оказал­ся; они оплели меня черной паутиной. Поступать вопреки им я был бессилен. Уязвленное самолюбие, сочувствие, косые взгляды сторонних, несуразность поступков Ари­ны — все это глубоко ранило меня. Я пожалел, что не избежал встречи с Саниным. Он еще раз заставил пере­жить уже мучительно пережитое, разбудил сомнения.

— Вы безграмотны в чувстве, — сказал Санин, слов­но угадывая мои мысли; смысл его слов не сразу дошел до меня, и он повторил. — Да, да безграмотны.