Выбрать главу

— Что, милый?

Я попросил посидеть рядом. Оставшимся незабинто-ванным глазом заглянул в ее глаза. Увидел растерян­ность, испуг, печаль. Я назвал ее по имени и отчеству и сказал, чтобы она не волновалась. Она очень удачно произвела операцию, и я обязательно буду жить. Буду жить потому, что все делала она, а не тот, который толь­ко что обрек меня...

— И еще. Клавдия Ивановна, есть к вам просьба. Вечером, если вы освободитесь, почитайте мне стихи, — попросил я. — Если можно, Байрона...

И опять я почувствовал на своей руке прохладу неж­ной материнской руки. Но вечером ничего не помнил. Не помнил я и в последующие дни... Мне снилось, что я умер, на солнечный диск набросили черный платок, как на зеркало, когда в доме покойник, было темно, тесно и душно лежать; вместо подушки люди сунули под голову сучковатое бревно, и я с горечью думал и спрашивал у них: «Люди, неужели человек не заслужил у вас боль­шего?» А когда очнулся, то у изголовья нашел Санина; почерневшее, с провалившимися глазами и впалыми щеками глядело на меня привидение. Второй глаз мой был разбинтован. Когда же это?.. Я сразу узнал старика, улыбнулся ему.

— Кланяйтесь в ноги Клавдии Ивановне. Необыкно­венная женщина. Необыкновенный специалист! — Голос его дрожал.

Я повел взглядом по сторонам никого больше не обнаружил рядом.

— Хочу есть. Чертовски хочу есть! — сказал я.

— Ну, теперь все. Я, кажется, свободен, — засве­тился улыбкой Санин. На щеках крупные, как у маль­чишки, слезы.

Только спустя два дня после этого мне окончательно стало лучше. Совсем был похоронен. Да и сам чувст­вую, что воскрес из мертвых. Хочется без умолку гово­рить, просто лежать с широко открытыми глазами, ло­вить шорохи, суету за стенкой, чей-то то взвинченный, то ровный голос. Исчезла тяжесть, лежал как неве­сомый.

— Ну, милый, воскрес? — подошла Клавдия Ива­новна, опустилась на стул возле кровати, пощупала пульс. Глаза задумчивые, серые и необыкновенно неж­ные руки.—К счастью, все обошлось,—подмигнула она.

Мне сменили повязку. И сразу стало легко, будто помыли голову, даже утих в ушах звон.

— Завтра разрешу вам сидеть на постели, — улыбает­ся Клавдия Ивановна. — А через неделю выпишу. Дней десять-пятнадцать отдохнете и — в строй. Вы не зна­ете, как меня обрадовали.

— Вы меня больше.

— Это, милый, мне судить. Когда мать рожает ре­бенка — одно чувство, когда она спасает его — другое. Так было и здесь.

— У вас ласковые руки, Клавдия Ивановна.

— Ну-ну, если бы слышал, как я орудовала иголкой, другое запел.

— То же самое.

— Спасибо, милый. — И заторопилась. — К вам еще посетитель. Не могла ему отказать в свидании. Он все время очень интересовался вашим состоянием. Вечером мы почитаем Байрона. Хотите? У нас совпали вкусы. Я тоже люблю этого поэта за смелость, силу и мужество.

— Хочу, Клавдия Ивановна.

Она повернулась к сестре, убиравшей бинты и склянки:

— Зовите капитана Соснова.

Я так и замер. И не успел опомниться, как он во всем величии предстал передо мной. Клавдия Ивановна вышла. Соснов широко улыбался.

— Я рад, что у тебя все позади, старший лейте­нант. — В голосе наигранная веселость.

— Кто вам дал право тыкать? — спросил я.

Соснов не смутился.

— Давайте, Метелин, забудем распри. Я затем, соб­ственно, и пришел к вам. И согласен на все, вплоть... Короче, вместо войны предлагаю вам мир. Это искренне и окончательно. Чувствовать постоянно, что есть чело­век, которому ты знаешь цену и который тебя презира­ет, — ей-богу, чувство это не из приятных. Вы, видимо, успели заметить, что у меня много друзей, что я распо­лагаю возможностью отплатить благодарностью. И в то же время знать, что есть человек, способный в любую

минуту подставить тебе ножку, а то и дать пинка... Взве­сив все это, я решил объясниться с вами откровенно,

— Короче, зачем вы пришли?

— Наконец, мы же мужчины!

— Я в этом сомневаюсь.

Соснов стушевался.

— Вспомните Чернышевского, — сказал он. — Его роман «Что делать?». У двух мужчин достало благород­ства понять друг друга. Этот классический пример до­стоин подражания. Правда, наш век иной — лирики не любит! Грубость, физическая сила, хамство и неотесан­ность правят миром.

— Наш век не любит лицемеров, — прервал я Сос­нова. — Зачем вы пришли?

— Я могу удалиться. Разговора мужчины с мужчиной не получилось. Ваша дружба мне дороже ссоры. Вы этого не хотите понять. Заставить себя прийти сюда мне стоило немалых усилий. Но я это сделал не столько для вас, сколько для очистки собственной совести. Не хочу остаться нечестным. Вам известно мое чувство к Арине. Я не оспариваю вашего. Но я вправе считать, что мое — глубже и сильнее. Оно заставило меня не любить вас. Как, впрочем, и ваше чувство настраивало вас против меня. Корень зла обнажен. Осталось одно — вырвать его. И это целиком и полностью зависит от нас двоих.

— Я бы поверил вам, если бы вы не говорили так красиво, — сказал я.

— Кому что дано! — воскликнул Соснов. И прими­рительно добавил:—Вы настроены агрессивно. А зря. Мы должны помириться, сделать это ради Арины, ее покоя. Если вы считаете, что любите искренне, и если это, раз­умеется, будет угодно ей, я могу отойти. Я готов жертво­вать, поступиться ради человека, которого люблю. Гото­вы ли вы? Наконец, даже плохой мир всегда лучше войны. Мы же люди, черт возьми, чтобы понять это! Дайте руку, и конец распрям. Если я в чем виноват, простите!

Соснов сделал широкий жест.

— Почему вы боитесь меня? — остановил я его. — Ведь не желание обрести дружбу, а страх привел вас сюда. Чего вы боитесь?

Соснов побелел:

— Я и это могу простить вам. На другое я и не рас­считывал.

— Что же, пришли только за тем, чтобы получить плевок в лицо? Нет, вы не из тех простаков! Неделю назад советовали, хлопотали о том, чтобы сунуть меня в преисподнюю, а сегодня предлагаете дружбу. Такие превращения бывают только в кино. Как прикажете по­нимать все это?

Лоб Соснова покрылся капельками пота.

— У вас, капитан, перехватило дыхание?

— Я бы не переступил этот порог, если бы не насто­яла Арина.

— Вы заметаете следы, капитан?! Минуту назад вам зачем-то требовалась моя дружба? Я не забыл.

Соснов вынул из кармана конверт.

— Вот вам письмо от Арины.

Мгновение я не верил, но на конверте узнал ее почерк.

— Потрудитесь возвратить это обратно, — сказал я. — Я рад был убедиться, что вы вполне годитесь в поч­тальоны. — И отвернулся к стенке.

Арина! Ничему не хочу верить... Возможно ли все это? Она неотступно эти дни была со мною, являлась во сне, приходила, когда окутывало черным туманом за­бытье, я знал ее наяву чистую и недоступно красивую сердцем, мыслями, верил в чистоту ее поступков, дей­ствий. И если бы сказали вдруг, что все реки обратились вспять, я скорее бы воспринял это, чем то, что увидел ее письмо, предназначенное мне, у человека неприятного и ненавистного. Когда он вышел, я не заметил. Не заме­тил, как сам вдруг поднялся и босыми ногами прошле­пал от кровати к окну, оперся о подоконник. Рубленая крестьянская изба качалась, чудилась зыбким челном. Арина!.. Гулко билась кровь в висках. За окном, обмерз­шим по краям, догорала вечерняя заря. Плавила, ис­крила снег. Пронизанный лучами невидимого солнца, воздух неподвижен. У ног голых ребристых деревьев тощие черные тени. Дорога, вылизанная полозьями са­ней, отливает глянцем. Глухо, ни одного шороха, лишь неистово что-то незнакомое колотится в груди.

Хозяйство Звягинцева, как привыкли называть клуб, свертывалось, готовилось к жизни на колесах. Это был самый примечательный признак: конец обороне! Да из этого уже никто не делал тайны, этим фактически жили. Правда, дивизия не предприняла ни одной серьезной попытки прорвать немецкую оборонительную линию, но соседи слева и справа вели жестокие бои, хотя успеха­ми похвастать не могли; увеличился поток раненых, на­пряженнее звенел вокруг воздух. Поговаривали, что южнее нас немцы будто бы вклинились в нашу оборону. Но если даже и было так, то это уже не имело сущест­венного значения в умонастроении солдат. Тетива была натянута до предела, и двух мнений быть не могло: оставалось одно — отпустить ее. Тридцать первого де­кабря, вопреки тревожным слухам, Громов собрал в наполовину свернутом хозяйстве Звягинцева офицеров и солдат дивизии для вручения орденов и медалей, сов­местив это со встречей нового года. Отличное настроение генерала, как по невидимым проводам, передавалось всей дивизии. Дивизия встречала Новый год шумно и с песнями. Немцы слышали на расстоянии, что у нас не­принужденно и весело, и в другой раз взбесились бы, чтобы испортить обедню, но сейчас, поджав хвосты, пря­тались в подворотню. Клуб едва вместил людей, смешав, как игральные кости, рядовых с командирами разных рангов. Калитин сидел на сцене за красным столом, справа от Громова, рядом с ними член Военного Сове­та — генерал (он и Громов вручали награды) и два офицера из штаба армии. Калитин похудел, точно его немного отжали, суше стало лицо, резче очерчен череп, надвинутый на глаза, коротко остриженные волосы резче подчеркивали крутизну лба. Почти с приметной грустью он всматривается в лица солдат; настроения никому занимать не надо: сам факт получения ордена — празд­ник, а признание заслуг при народе горячит кровь, пья­нит самолюбие — в огонь и в воду, в стужу и на смерть готовы люди. Калитин обеспокоен: многие ли из них смогут пройти весь путь? Бои назначены на пятое. Мо­лодые, мужественные и сильные люди! Дай им в руки вместо меча заступ и мастерок, они одним порывом очистят землю от скверны и сорняка, возведут дворцы, прорежут в пустынях каналы. А жить многим осталось пять дней. Мучительно знать, что ты бессилен предотвра­тить неизбежность. В то же время на тебя возложено нести ответ за их судьбу не столько перед законом, сколько перед совестью. Вот сидит Санин, за этого почти спокойна душа. И за майора — командира батальона, что сидит за ним, — тоже. А вот справа от них — под­полковник. Ему дали сегодня Героя — человек редкой, гигантской физической силы; ему одному в руки дуби­ну, и он переколотил бы половину немецкой армии. Но за его полк он, Калитин, будет держать страшный незри­мый ответ перед теми, кто там, в тылу, ждет возвраще­ния сына, отца, брата (Громову он говорил и теперь обязательно настоит на своем полк надо поручить дру­гому!). Калитин смотрит в мою сторону и не видит ме­ня: мысли заняты другим. В душе он рад, что эти люди, рисковавшие жизнью, не остались незамеченными, рад тому, что у них солнечно на душе, что с ними ему пред­стоит долгая, трудная и суровая боевая дорога; но опять и опять не покидает дума—все ли он сделал, чтобы этот путь имел меньше колдобин и ухабов?!