Выбрать главу

— Есть предложение воздержаться, — сказал не­громко Калитин и посмотрел на стройного, лощеного, но жалкого Соснова.

— Это сведение личных счетов! — взвизгнул тот.

— Идите, капитан! — процедил Громов.

По списку была названа следующая фамилия...

После официальной части и короткого перекура начался концерт. Вел его Звягинцев. Всепрощающий зри­тель щедро награждал аплодисментами каждый номер. Артисты — рядовые и офицеры. Зал и сцена — одно поле; артист от щедрости зала вырастал до небес, зал от старания артиста приходил в восторг. Накладки и промахи в счет не шли. Одних и других грело солнце, и чем больше было его света, тем лучше.

Звягинцев во время антракта подошел ко мне и Са­нину, с дружеским смехом, как ни в чем не бывало, спросил:

— Что бы вы без меня делали? Дохли от скуки, как в бочке огурцы.

— Да, вы молодцом, — согласился Санин.

— И никто доброго слова не скажет. Вам награды, вам развлечение, а я, как болван, остаюсь за бортом.

— Каждому Сеньке своя шапка, — ему в тон заме­тил я.

Звягинцев со смехом отозвался, глядя на Санина:

— Здорово вы нахлобучили моему другу-фальсифи­катору на глаза эту самую сенькину шапку. Он шепнул мне, что пошел стреляться. Учтите, если мы завтра будем хоронить Соснова, его смерть на вашей совести.

Санин рассмеялся.

— Не смейтесь. Один раз в жизни человек может сделать доброе дело, — предостерег Звягинцев.

Надо было не знать капитана, чтобы удивляться ему.

— Ты извини, что не навестил тебя в санбате, — положил он мне руку на плечо, — Слышал — ты отда­ешь концы. Бутылку водки по этому поводу с горя вы­пил, плакал. А ты взял и воскрес. Непорядок. Надо воз­вратить убыток. — И тут же спросил. — Да, ты, гово­рят, отказался ехать в отпуск после санбата? Мой тебе дружеский совет — не будь дураком! — Звягинцев по­вернулся к Санину. — Верно я говорю, товарищ под­полковник? — И заторопился. Исчез он так же неожи­данно. как и вырос перед нами Санин только плечами пожал: «Какой-то укушенный». А меня Звягинцев разве­селил. С него всякая беда как с гуся вода.

Опять раздвинулся занавес. Долго чудили конферан­сье — два молодых солдата; пели, приплясывали, чита­ли, прокатывались по адресу Геббельса. Зал грохотал. И вдруг, едва конферансье скрылись за кулисами, в наступившей тишине отчетливо до моего слуха доне­слось:

— Следующим номером — русская народная песня «Не брани меня, родная». Исполняет Арина Леонова.

Мои соседи справа и слева зашевелились, подались вперед. Мне казалось, что я все забыл, поутих, перего­рел. Кто-то толкнул меня, спросил:

— Почему не аплодируете?

До~ боли напрягаю зрение и ничего на сцене не вижу. Негромкие грустные переливы баяна. У баяниста голова круглая как шар, волосы то4но лен. Брови тоже бело­брысые. Надо же, — думаю я о баянисте. Словно из тумана всплывает Арина. Отблески света, идущего яр­ким пучком откуда-то справа, лежат у нее на щеке. Глаза неподвижны. Волосы собраны на затылке боль­шим узлом, отчего она кажется взрослее. Ни тени вол­нения, холодна и печальна. И опять все исчезло. Жи­вет — один только ее голос. Заполнил он подземелье, теснит грудь. «Не брани меня, родная, что я так его люблю...» — бьется раненая птица. Все обрушилось — потолок, стены; вокруг разреженная бездонь и боль. Уже не со сцены, из недосягаемой глубины идут, нагоняя друг друга, нескончаемо звуки нервущейся, нежной, как детство, мелодии. Всплыл в тумане дальний берег. Ночь. Мигают, колышутся в небе звезды. Арина — у самого края реки. Ветер треплет, обтягивает платье, откинул назад волосы. Она застыла в испуге. Руки простерла вперед, обороняясь от ветра. И вновь все исчезло. Жила мелодия. Пела любовь.

Я не слышал, когда оборвалась песня, разбуженный ошалелым взрывом неистовствующего зала, я успел только заметить, что Арина поклонилась, собралась уй­ти. Зал не отпускает ее, просит повторить песню. Она смотрит в мою сторону, взгляд застыл на мне.

— Браво!

— Бис! Бис!..

Она покачала головой, сказала спасибо и ушла.

Санин покосился на меня. Глаза у него влажно блес­тят. Видно, в нем не угасли еще звуки песни, не пере­стало греть тепло мелодии; чужая тревога, тоска отозва­лись в нем.

— Какая славная девушка!

На сцене вновь стояли конферансье. Их слушать те­перь было пыткой. Вообще слушать и видеть ничего не мог. Поднялся, чтобы уйти. Санин не стал удерживать, проводил взглядом до двери.

В коридоре меня остановила Арина. В руке у нее был небольшой сверток.

— Вы уходите?

— Да.

— Я тоже. Проводите меня.

Мы вышли из клуба. Лес оглашал простуженным треском дизель передвижной электростанции. Лампочка, зажженная у входа, вырывала белый лоскут у черного неба. Мороз, как крапива, обжигал лицо, трудно было продохнуть.

— Поздравляю вас.

Ее «вы» хлестнуло по сердцу.

— Благодарю.

— Я все время смотрела на вас, а вы ни разу глаз не подняли.

— Боюсь, если бы даже взглянул, это мало достави­ло бы вам удовольствия.

— Александр, — голос Арины дрогнул: — Я ни на что не надеюсь и не прошу ни о чем. У меня с Сосновым ничего не было, нет и не будет никогда. Не пойми дурно: я слишком люблю тебя, чтобы лгать тебе и себе. Я по­ступаю с Сосновым так, как считаю нужным поступать, чтобы наказать тебя; даже тогда, когда ты был там... и очень болен! За красивый миг твоей любви, который стал теперь мне вечностью, я взамен ничего не возьму. Мы не смогли сберечь и оградить от зла своей песни, своего счастья, сердца. Я умру, но не прощу. Я слишком люблю, чтобы довольствоваться малым. Крохи с твоего стола мне не нужны.

— Все, что касается меня и Нади, — ложь, — ска­зал я.

— Неужели ты думаешь, что теперь нужно, чтобы это было неправдой? — Она ждала только секунду и опять заговорила.

Я молчал. Вопрос ее обжег. Гордая, обозленная, не­доступная была она. Лицо ее в призрачном свете моло­дого месяца было строгим, брови чуть-чуть сведены. Вновь я не узнавал ее, вновь все в ней было для меня неразгаданной тайной, глубиной, непостижимостью. Я одновременно испытывал за нее радость, истинную божественную радость души и боль. Я теперь знал, что у человека любовь бывает один раз: все остальное, что будет потом, будет подобие ее — близкое или далекое. Хотелось упасть на колени и просить Арину замолчать. Голос ее звучал ровно. Она будто угадывала мои мысли, говорила почти о том же, о чем думал я. Только веяло от нее строгостью, холодом и недоступностью. Именно эту — гордую и недоступную женщину в ней я любил и люблю сейчас еще сильнее. Мне отказывает дар речи, я не нахожу хотя бы затасканных, обветшалых, обыден­ных слов, чтобы объяснить ей все это. Я слышу только свою любовь и отказываюсь понимать ее. Слова ее — «нужно ли, чтобы это было неправдой» — опрокидывают во мне уверенность в ее чувстве. Было ли оно вообще? Я почти уже верю, что за ее гордостью таится равноду­шие ко мне. И, прервав ее, начинаю говорить убежден­но и страстно: все то, что было,—выдумано ею; никогда в ее груди не было огня; дворец, который она воздви­гла, был на песке и вообще это был не дворец, а лачу­га, карточный домик. Она с недоумением и страхом смотрит на меня, будто возле нее — человек чужой, не­знакомый ей, и я сознаю, что я глуп и жалок, что в са­мом деле я не знаком не только Арине — самому себе. Но остановиться уже не могу. Качусь с откоса вниз. Как мелкий ревнивец, бессчетно раз называю ненавистное мне имя Соснова, чувствую, что говорю ложь, и утверж­даю ее, как правду.

— Вот, я обещала, — резко прервала Арина. — Дя­дя тоже сдержал слово, — она передала мне сверток. —

Не верить человеку значит не только не любить его, но и не уважать. — Она повернулась и ушла.

Я стоял пристыженный и жалкий: ничтожество гово­рило моими устами. Твердый и железный позволил обна­жить в себе мерзкое, нелепое. У каждого человека есть это, но сильные это могут убить в себе навсегда! Я же минуту тому назад был червем. Некоторое время видел спину удаляющейся Арины, ее мальчишескую строй­ность. И вдруг заметил в руке сверток. Окончательно вернулся к действительности. Что вздумалось ей оста­вить этот пакет?.. Развернул плотную лощеную бумагу. Приблизился к фонарю. Лес будила треском передвиж­ная электростанция. Ветер раскачивал фонарь. Внезап­но я увидел у себя на ладонях три живых красных розы. Отбросил бумагу. Тонкое, как паутина, дыхание разли­лось в густом морозном воздухе. «Если это будут крас­ные, я принесу их тебе!» У самого уха прозвучал голос Арины. Показалось, что она стоит рядом. Я оглянулся. Но это была только память; она остро хранит все не­когда сказанное Ариной. Три живых красных розы. Чья-то рука их недавно срезала со стебля. Еще не тро­нута увяданием их свежесть, неукротимо бьется их пульс. Обнаженные и нежные, как три птенца, жмутся они к ладони. Мороз зол и беспощаден. Лепестки обжи­гает огонь. Но они слишком красивы, чтобы умереть! Рубиновая свежесть их сродни звездам.