Но вот он кончил играть, и его руки вместе с флейтой медленно опускаются.
Сразу, будто сигналом к тому служит наступившее молчание его флейты, в павильоне у стартовой линии звучит труба, звучит печально, властно, пронзительно. Тонконогие лошади взвиваются на дыбы, некоторые начинают ржать.
Молодые ездоки с серьезными лицами гладят им шеи и успокаивают их, шепча: "Ну-ну, красавица моя, надежда моя, спокойно, спокойно..." Всадники выстраиваются у стартовой черты. Толпы по сторонам скакового круга похожи на цветы, колеблемые на лугу ветром. Праздник Лета начался.
Вы поверили? Убедило вас описание Праздника, города, радости? Тогда позвольте мне описать еще кое-что.
В подвале одного из красивых общественных зданий Омеласа - или, быть может, одного из его просторных частных домов - из досок сделана комнатушка. Она без окон, а единственная ее дверь заперта. В щели между досками просачивается слабый, будто пыльный свет - не прямо снаружи, а уже пройдя через затянутое паутиной окошко где-то в другом конце подвала. В углу комнатушки стоит ржавое ведро и две или три швабры со свалявшимся, затвердевшим, вонючим мочалом. Пол земляной, сыроватый, длиной примерно в три шага, шириной в два - обыкновенный чулан для швабр или ненужных инструментов. В углу комнатушки, наиболее удаленном от ведра и швабр, сидит ребенок. Это может быть мальчик, а может быть и девочка. На вид ребенку лет шесть, но на самом деле около девяти. Он слабоумный. Возможно, он родился таким, а возможно, заболел от страха, плохого питания и отсутствия ухода. Он сидит, съежившись, и ковыряет в носу, и время от времени трогает у себя пальцы ног и гениталии. Швабр он боится. Более того, испытывает перед ними ужас. Он закрывает глаза, но все равно знает, что швабры тут, и дверь заперта, и никто не хочет к нему прийти. Дверь заперта всегда, и никто к нему не приходит - только через какие-то промежутки времени (ребенок не ощущает, длинные или короткие) дверь со скрежетом отворяется и за ней оказывается один или несколько человек.
Бывает, один из них войдет и пнет ребенка, чтобы тот встал.
Остальные стоят за дверью, только заглядывают внутрь, и глаза их полны страха и отвращения. Вошедший торопливо наполняет едой его миску, водой кувшин, выходит, запирает дверь - и их глаз ребенку больше не видно. Люди эти всегда молчат, не произносят ни слова, но ребенок не вечно был здесь, он помнит солнечный свет и голос матери и иногда начинает говорить. "Я буду хорошим,- говорит он.- Пожалуйста, отпустите меня! Я буду хорошим!" Ему никогда не отвечают. Раньше ребенок громко кричал по ночам, зовя людей, и много плакал, но теперь только хнычет: "Ы-хыы, ы-хыы", а говорит все реже и реже. Он очень худой, ноги у него как палочки; живот вздут; кормят его раз в день, дают полмиски каши из кукурузной муки с растопленным салом. Он голый. Ягодицы и бедра у него покрыты гнойниками, потому что сидит он все время в собственных экскрементах.
Все они, все до единого жители Омеласа, о нем знают.
Некоторые приходят на него посмотреть, другим достаточно просто о нем знать. И все понимают, что находиться там он должен. Некоторые понимают почему, а некоторые нет, но все знают, что в основании их счастья, красоты их города, нежности их дружб, здоровья их детей, мудрости их ученых, мастерства их тружеников, даже изобилия их урожаев и приветливости их небес лежат страшные страдания, которые терпит этот ребенок.
Это объясняют всем детям после того, как они достигнут возраста восьми лет, но до того, как они достигнут возраста двенадцати,- как только взрослые решат, что дети поймут; поэтому посмотреть на ребенка приходит в основном молодежь, хотя приходят также (нередко уже не в первый раз) и взрослые. Как бы хорошо им ни объясняли заранее, юношей и девушек всегда потрясает то, что они видят в чулане.
Они испытывают отвращение, подобного которому не испытывали никогда. Испытывают, несмотря на все данные им объяснения, гнев, возмущение, бессилие. Испытывают желание сделать что-то для ребенка. Но ничего сделать они не в состоянии. Вывести ребенка оттуда, где он находится, в свет солнца, отмыть его, накормить и утешить, конечно, было бы замечательно; но в тот самый день и час, когда это будет сделано, процветание, красота и прелесть Омеласа исчезнут без следа. Таково условие. Променять все хорошее в жизни каждого в Омеласе на небольшое улучшение в жизни ребенка, пожертвовать счастьем тысяч ради возможности дать проблематичное счастье одному - вот уж это наверняка означало бы позволить воцариться в городе чувству вины.
Условие должно соблюдаться строжайшим образом: даже доброго слова нельзя сказать ребенку.
Часто юноши и девушки, когда они посмотрели на ребенка и осознали существование страшного парадокса, уходят домой в слезах или разгневанные. Нередко парадокс этот занимает их мысли в течение недель, месяцев, а то и лет.
Но постепенно они начинают понимать, что если ребенка выпустить, большой радости это ему не принесет: какое-то слабое, смутно осознаваемое удовольствие от тепла и пищи он, наверное, испытает, но и только. Уж слишком он деградировал, слишком слабоумен для того, чтобы по-настоящему радоваться. Он слишком долго боялся, и теперь ему уже никогда не освободиться от страха. Он уже не сумеет правильно реагировать на человеческое к нему отношение. Более того, теперь, по прошествии столь долгого времени, он, вероятно, будет чувствовать себя несчастным без стен вокруг, без полутьмы и без возможности сидеть в собственных экскрементах. Слезы молодежи, вызванные вопиющей несправедливостью, высыхают, когда юноши и девушки начинают видеть страшную справедливость реальности и ее понимать.
И однако, именно слезы и гнев жителей Омеласа, попытки проявить благородство и последующее примирение с собственным бессилием обогащают, быть может более чем что-либо другое, их жизнь. Счастье их никак не назовешь легким.
Им становится понято: как и этот ребенок, они не свободны. И понятно, что такое сочувствие. Именно благодаря существованию ребенка и их знанию о том, что он существует, так величественна их архитектура, так страстна их музыка, так глубока их наука. Именно из-за этого ребенка так ласковы они со своими детьми. Они знают: если бы этот несчастный не хныкал там, в темноте чулана, другой, тот, что играет на флейте, не мог бы радовать и услаждать их своей игрой, когда молодые всадники выстраиваются во всей красе перед началом скачек в солнечном свете первого летнего утра.
Ну как, теперь вы в них верите? Разве теперь не легче вам в них поверить? Но осталось рассказать еще кое-что, такое, во что поверить уж совсем невозможно.
Иногда какой-нибудь подросток, девочка или мальчик, после того как сходит посмотреть на ребенка, не только не идет домой плакать или неистовствовать: он не идет домой вообще. А иногда мужчина или женщина много старше перестают вдруг разговаривать на день или два, а потом выходят из дома. Выйдя на улицу, такой человек отправляется в путь.
Он идет и идет и прямо через необыкновенной красоты ворота выходит ич Омеласа. Минует близлежащие засеянные поля. Каждый такой человек, юноша или девушка, мужчина или женщина, идет в одиночку. Наступает ночь; путник проходит по деревенским улицам, между крестьянских домов с освещенными окнами, и идет дальше во мрак полей. По-прежнему один, он направляется в сторону гор, на запад или на север. Идет все дальше и дальше. Уходит из Омеласа в темноту и больше не возвращается. Представить себе, куда идут эти люди, труднее даже, чем вообразить город счастья Омелас. Я не берусь описать место, куда идут эти путники. Возможно, его даже не существует.
Но похоже, что те, кто уходит из Омеласа, знают, куда идут.