Выбрать главу

- Дорогой мой, с таким ранением по чистой списывают. Но лечить ногу я все же буду, поскольку знаю, что тебя из полка палкой не выгонишь.

- А летать разрешите? - набравшись храбрости, спросил я.

- Ты с ума сошел! У тебя нога не гнется, опухоль, швы наложены. Да тебя скоро опять оперировать придется. Какие полеты?!

- Но ведь с прямой ногой в кабине поместиться можно запросто. А остальное-то у меня в порядке, - не унимался я.

- К чему это твое геройство? Кто тебя гонит в полет? А если с парашютом прыгать придется? Самолет загорится, моторы откажут… - охлаждал мой пыл доктор.

- Ну конечно. Бензобак лопнет, пуля в хвост попадет, элерон отвалится… Имейте в виду, летать я все равно буду! Кстати, мы уже тренировались. Неплохо получается.

Майор Воронков был добрым, отзывчивым человеком, хорошим врачом, но не очень тонким психологом. Вернее, его психология целиком замыкалась лишь на одном добром деле: он нас жалел самозабвенно, страшно переживал, когда видел кровь, наши раны, старательно лечил болезни. И тогда по-своему он был прав. Но его величество случай рассудил наш спор куда как благоразумней!

Чтобы отметить мое возвращение в полк, как-то смягчить подавленное настроение, братва из эскадрильи устроила вечеринку. В разгар веселья неожиданно появились Карпенко, Кисляк и Шестаков. Командир полка опустил в стакан со спиртом орден Отечественной войны I степени а сказал:

- Носи, герой, эту святую награду. А в мирное время не забудь рассказать внукам, за что ее получил. Теперь ты полный кавалер ордена Отечественной войны. Поздравляю!

Тут подскочил с места Лайков - и в атаку:

- Товарищ командир! Сделайте Борису еще один подарок - разрешите летать в старом экипаже. Доктор сказал, что ему лучше летать, чем без толку торчать на аэродроме. [148]

- Но!… - воскликнул Воронков. - Видит бог, не говорил я этого.

Относительно полетов Лайков, конечно, додумал за доктора, но то, что я часами торчал на аэродроме, было сказано верно. Когда полк улетал на задание, я садился на моторные чехлы, устраивал больную ногу на ящики из-под бомб и, не двигаясь, сидел так, пока последний самолет не совершал посадку.

Командир полка, пропустив мимо восклицание Воронкова, спросил:

- Ну, что решил?

- Думаю, - в растерянности буркнул доктор.

- Думай до завтра. Проверить и доложить. Понятно? - И, обняв меня за плечи, Карпенко заключил: - Ты же знаешь, против медицины командир полка бессилен. Воронков разрешит - летай…

- Ура! - закричали мои друзья. Задавить просьбами доброго Воронкова теперь уже было полдела - командир дал разрешение!

Со следующего дня в моей жизни начался период упорного и изнурительного труда, сражения с болью. Упражнения, рекомендованные Воронковым, выматывали силы, нервы, порой делали жизнь просто невыносимой, но я собирался с духом и всякий раз, поругивая то свою судьбу, то плохую погоду, начинал с малого - массажа, разминки и радостно фиксировал к концу дня - еще один градус сгиба коленного сустава, еще… Рядом со мной, как правило, стоял доктор Воронков и терпеливо руководил:

- Не форсируй, Борис, мягче, без рывков! Десять минут разминка, пять минут отдых. Мягче, мягче, не торопись! Война подождет тебя. Наш фронт повернул к Балтийскому морю…

Входить в самолет самостоятельно я, конечно, не мог. Меня дружно вталкивали в кабину вместе с парашютом через нижний люк Лайков, Снегов, Мельчаков и все, кто находился поблизости. Как-никак боевой самолет рассчитан на здоровых людей, и работать на штурманском сиденье с вытянутой ногой, что и говорить, одна мука. Малейшая попытка согнуть ногу приводила к нестерпимой боли. Я уже привык к тому, что каждая попытка втиснуть ногу в кабину заканчивалась разрывом швов, кровотечением. Механики, с удивлением и состраданием наблюдая за моими настойчивыми усилиями одолеть все эти тяготы и лишения, одобрительно комментировали:

- Упрямый, черт… [149]

На нашем самолете, восстановленном после памятного полета на Воеводицы, теперь летал экипаж молодого летчика Журавлева. Однажды, когда я, по обыкновению, сидел на моторных чехлах, ожидая возвращения полка с боевого задания, Журавлев подошел ко мне и с уверенностью опытного бойца вдруг сказал:

- А знаешь, твой талисман действует.

- Какой талисман?

- Да портрет на командном приборе! Вчера фрицы со всех сторон попротыкали машину, а у экипажа ни царапины…

Наивная вера в чудодействие талисманов и всяких примет в годы войны была широко распространена среди летчиков. В полет брали портреты любимых, дорогие сердцу предметы. В день боевого вылета, понятно, не брились, а на самолетах рисовали символы бесстрашия и удач - орлов, тигров, летучих мышей. Может, и смешно сейчас, но повязывали воздушные бойцы шеи девичьими шарфиками, панически боялись черных кошек. У нас в полку, например, был довольно смелый человек - летчик Володя Тимохин. Но, собираясь в полет, он подсовывал под парашют сковородку, а на шлемофон натягивал стальную солдатскую каску. А заместитель командира полка Колодин, напротив, терпеть не мог шлемофонов и летал в меховой шапке с надетыми на нее наушниками.

В тот раз я не хотел разочаровывать молодого пилота, но и лукавить не мог.

- Это не талисман, - сказал Журавлеву. - Ты же знаешь, я был знаком с Николаем Островским. Хочу, чтобы сохранилась память, поэтому его портрет всегда рядом.

- Нет, Боря, это талисман, примета, - не сдавался Журавлев, - вспомни: как только ты пересел на другую машину - сразу ранили.

Молодой летчик еще постоял рядом со мной, подумал о чем-то и заключил:

- Верю, будешь летать. Только портрет береги, вози с собой всегда.

Я не стал спорить. [150]

Узник крепости Вюльцбург

Фронтовая судьба довольно близко свела меня с Семеном Чечковым. Это был смелый и упорный человек, прекрасный штурман, совершивший ко времени нашего знакомства около двадцати вылетов на пикирующем бомбардировщике Пе-2 - заслуга в наших глазах весьма основательная. Из скупых реплик, которыми он обменивался с товарищами, мы знали, что его семья - отец, дедушка и сестренка - погибла на второй день после захвата немцами Смоленска. Мать по счастливой случайности осталась жива. Она работала на танковом заводе в Челябинске.

Семейная трагедия сделала Семена молчаливым и замкнутым. Я замечал, что, когда он читал сообщения о зверствах оккупантов, скуластое лицо его каменело, щеки покрывались бурыми пятнами. В такие минуты Семен еще больше замыкался, и никакие мои усилия уже не могли вывести его из состояния какого-то сумрачного ожесточения.

Но в моем друге удивительным образом уживались два, казалось бы, несовместимых качества: злость к захватчикам, неистовая жажда мести за гибель близких, которая делала его упорным и беспощадным в воздушных боях, и какое-то нежное, обнаженное, отеческое отношение к детям. В 1944 году ему было всего двадцать два года, а дети, как я заметил, тянулись к нему, как к родному отцу. Помню, в Туношном, под Ярославлем, где мы переучивались на американский бомбардировщик «Бостон», в выходной день летчики уезжали в город, спешили на танцы, в Дом офицеров, а Семен целыми днями возился с ребятней: устраивал походы в лес, на берег Волги, к древним монастырям, которых так много на ярославской земле. Деревенские ребятишки пла-«тили ему искренней любовью, ведь отцы их были на фронте, а этот малоразговорчивый летчик так открыто и просто относился к ним, что другого и желать было нечего.

Но так уж суждено было: война для Семена Чечкова обернулась беспрерывной чередой трагических событий, начавшихся 17 января 1945 года в воздухе над Польшей и [151] закончившихся в апреле на дороге, ведущей от далекого немецкого города Вайсенбурга в Альпы.

В тот день наш полк готовился к боевому вылету на Плоньск. Стояла великолепная погода. Сияло солнце. Вдали на холмах сверкали снега, темнел хвойный лес. Глядя на картину погожей зимы, трудно было поверить, что идет война, где-то рядом гибнут люди, бушуют черные пожары, льется кровь. Но законы войны беспощадны. Взвилась ракета - сигнал к вылету, и десятки машин, поднимая снежную метель, двинулись к старту. Еще издали видно, как у стартового столика суетится, размахивает флажками руководитель полетов майор Лаврентьев: «Вперед! Быстрее, быстрее! Вперед, ребята!» Нетерпеливое подрагивание корпуса нашей машины, рвущейся в небо, наполняет чувством боевого азарта, желанием поскорее оторваться от земли.