Не так уж невероятно, что эдипальные проблемы Д. и его кассационная тревога построены на реакциях (и мобилизуют их в нем), проистекающих из прототипов кастрационной тревоги, которая имеет место в раннем детстве, во время первых переживаний отделения и, в конце концов, индивидуации. В материале пациента проблескивает такой интернализованный образ матери, который заставляет предположить, что она могла отвечать на то, что она интерпретировала как потребности младенца, уж очень неистово. Д.-младенец мог казаться неспособным «брать» (то есть психически интро-ецировать) «грудь-мать», с теми успокаивающими качествами, которые позволяют ребенку дышать свободно и с удовольствием, а также заряжать прочие автономные функции тела либидинальным чувством. Без этой главной интроекции всегда есть риск, что не разовьется жизнь фантазии, так как при этом вся либидинальная активность автоматически исключается из цепочки символических репрезентаций. Все, что нам остается «слушать» — это астма и насморк. Психоаналитическое приключение иногда позволяет таким пациентам использовать аналитическую сцену как первые декорации, в которых можно сыграть примитивные психические сцены такого рода, что позволяет вербализовать инстинктивные влечения и тем самым сделать их доступными осмыслению, впервые в жизни анализируемого. Актер по профессии, Д. смог использовать психоаналитическую сцену, а г-н С. — не смог.
Пока сома — единственный театр, в котором могут выражаться психические конфликты, защитная организация осознаваемого Я очень хрупкая, и мы сталкиваемся с драмами, которые несут в себе больший потенциал смерти, чем невротические, перверзные или психотические конструкции. С другой стороны, когда творческая псюхе выполняет свою функцию, строя психологическую оборону Для находящейся под угрозой самости, она служит для защиты не только психосексуальной и нарциссической жизни субъекта, но и самой его биологической жизни. «Бред» сомы, отчасти обязанный неадекватному участию сознания, ведет к созданию действия без сцены, истории без слов, силы без смысла, приводя к биологически бессмысленной болезни. Не имея точной информации аффективного и сенсорного порядка, Я остается в неведении относительно грядущих опасностей, проистекающих из внутренних или же внешних источников. (Эти темы будут более полно исследованы в главах с 4 по 8.) Можно, в некотором смысле, сказать, что единственная узнаваемая боль — это боль душевная, ибо в отсутствие каких-либо психических репрезентаций аффективных реакций и физических ощущений, которые передает тело, эти части человеческого опыта не существуют для индивида психически. Таким образом, серьезные соматические состояния, происходящие из полного отсутствия осознания душевной боли, могут легко привести к биологической смерти, которая и переживается при психотических состояниях.
Менее распространенным, чем соматизация, ответом на неосознаваемый психический стресс является то, что можно рассматривать как ее психический эквивалент, а именно — психоз. (Отношение психосоматического к психотическому состоянию будет рассматриваться в главе 7.)
Чтобы воздать должное Театру Невозможного в его психотическом варианте, потребовалась бы целая книга (и опыт психоанализа психозов, которого у меня нет). Здесь я ограничусь беглым взглядом на психическую сцену, выстроенную молодым пациентом, страдающим параноидным психозом. Мне повезло в том, что я достаточно долго издали следила за развитием этого пациента и могла понять смысл его остро драматичного сценического творения, а также могла видеть, как, опираясь на психоаналитический опыт, медленно и болезненно росло его чувство реальности, по тому как увеличивалось его соответствие требованиям общества и улучшалась адаптация к собственным интимным желаниям и стремлениям.
Доминик Э., двадцатилетний мужчина, был направлен на психоте-репевтическое лечение по решению суда Франции. Он совершил попытку убийства, и только счастливые обстоятельства помешали ему довести свое намерение до конца. Он искренне хотел понять, как лучше справляться с драматичными обстоятельствами, в которых, по его мнению, «каждый мог бы почувствовать, что его подталкивает к убийству». Старший из трех сыновей, первые три года жизни Доминик наслаждался тем, что он описывал как уникальную форму материнского восхищения, хотя порой признавал, что иногда это обожание было «чрезмерным» и «мешало». Его иллюзорный рай был жестоко разрушен появлением первого из младших братьев, банальным событием в жизни многих детей, которое этим пациентом, однако, было воспринято как причина нестерпимой боли и непоправимого нарциссичес-кого ущерба. Он остался с впечатлением, что «вырос силой ненависти» и, как он прибавлял, «ненависти такой сильной, что никакая сила на земле не искоренила бы ее во мне». Другие люди (например, его отец и прочие свидетели на суде) считали его мягким, робким, скрытным молодым человеком; он всегда проявлял особую нежность к первому из своих младших братьев, и они были лучшими друзьями.