— Ладно, не будь занудой. Ты ему, наверное, принцессой показалась. Теперь свою бедную парикмахершу совсем с дерьмом смешает.
— Кириллина говорит, она имеет на него громадное влияние.
— Это благодаря чему, позвольте спросить? — оживилась Райка.
— Понятия не имею.
Я извлекла из холодильника полбутылки выдохшегося шампанского, оставшегося от прошлого Райкиного визита. Я знала, что утром пожалею о том, что выпила на ночь. И о том, что с Райкой разоткровенничалась, тоже пожалею. Но мне было необходимо говорить, слышать себя со стороны. Я так долго молчала.
— Видела бы ты, во что их квартира превратилась. И Варвара Аркадьевна тоже.
— А он?
— Веришь, ничего не могу сказать. Не знаю. Не помню.
— С тобой все ясно. — Райка повертела в своих костлявых пальцах бокал с желтоватым вином. — А ее видела?
— Нет. Хотя, погоди… Ну да, кто-то выглянул, когда я уже в шубе была. Какая-то бесформенная глыба.
— Дачу они, наверное, продали.
— Понятия не имею.
Я вдруг отчетливо увидела заросший березками большой участок в Жаворонках, зеленый деревянный дом с мансардой и двумя просторными верандами. У меня там даже когда-то своя комната была — окнами на куст белой сирени. Сердце заныло при мысли о том, что в ней теперь, вероятно, живет кто-то чужой.
— Хивря ты, Татьяна, вот что я тебе скажу, — изрекла Райка. — Лучшие годы ухлопала на этого… двухклеточного. А в нашем возрасте трудно наверстывать. Тем более что Москва — ярмарка невест. Разве что на периферию податься.
— А как же твой цыган-премьер?
— Так то ж для минутного плезира. Неужели, подружка, не волокешь? Таких на приличную жилплощадь не прописывают. — Райка вдруг наклонилась над столом и спросила таинственным шепотом: — Так это из-за той парикмахерши он тебя бросил?
— Я бросила, понимаешь?
— Не вижу разницы.
— Нет, не из-за нее… Та красивая была. На Лиз Тейлор похожа. В нее все наши ребята были влюблены.
Я вспомнила, как Лерка отплясывала на той проклятой вечеринке на даче у Кириллиных: руки, как у языческой танцовщицы, сквозь упавшие на лицо волосы сияют необыкновенного цвета и разреза какие-то нездешние глаза. Я стояла рядом с Сашей. Он вдруг схватил меня за руку и больно стиснул ее. Потом… Потом я помню, как безжалостно ухмылялись надо мной июльские звезды.
— Куда же, интересно, делась та сексуальная дива? — услышала я словно издалека Райкин голос. — Ну да, пока ты ушами хлопала и играла ему Шопена, эта Тейлориха предложила ему нечто более существенное. А он нажрался как следует и в лес удрал.
Лучше бы я произнесла монолог перед Егором. Похоже, Райка вошла во вкус.
Мне и самой непонятно, куда делась Лерка. Разумеется, можно спросить у Кириллиной, да много чести — еще подумает, будто вся моя жизнь вокруг их семейки вертится.
Райка уснула прямо на голой тахте — балетная привычка. Я легла в свою давно не убиравшуюся постель с книгой, которую сунула мне на прощание Варвара Аркадьевна. Чтоб не разреветься, открыла подальше от начала, как раз на письме лорда Байрона к Терезе Гвиччиоли. Свихнуться можно от всех этих «любовь моя», «душа моя». Я всеми силами старалась выйти из расслабленного состояния, окидывая себя холодным взглядом со стороны: экзальтированная девица, которая вот-вот четвертый десяток разменяет, только что излившая за бутылкой вина подружке душу, а теперь готовая оросить слезами подарок от первой любви, запоздавший на целое десятилетие. Махровая пошлость.
Я захлопнула книгу и собралась уже затолкнуть ее под тахту, как вдруг обратила внимание на торчавший из нее уголок.
…Таким, как на этой карточке, я не видела Сашу никогда. Словно за его спиной не двадцать два, а по меньшей мере раза в два больше. На обороте год и одно загадочное слово — «Ерепень». По обе стороны от Саши какие-то дети, которых я поначалу не заметила, — наверное, ученики.
Ерепень… Дикое, точно вздыбившееся слово. Как бурлящая в паводок река. Как острые колючки степного татарника. Что это его занесло в эту глухую мрачную Ерепень?..
Страшная вещь — бессонница. Человеку ночью спать положено. Ночью одни хищники бодрствуют. С их кровожадными инстинктами. И Моцарта послушать нельзя — нижний сосед начнет в потолок шваброй стучать. Он на классическую музыку, как бык на красную тряпку реагирует. Одноклеточное, невольно думаю я Райкиными словами. Да, Кит прав — опоздала я родиться лет эдак на сто. Вылитая тургеневская барышня. Охи, вздохи, восхищения, душевное волнение… Кому это нужно в конце двадцатого столетия? Теперь такие не в моде. Кстати, а какие сейчас в моде? И что значит — быть в моде?..
Я села в постели, ежась от холода. На улице жуткий мороз, да еще с ветром. А ведь уже конец марта. Весна началась. Раньше я с таким нетерпением ждала весны… Спрашивается, на что я надеялась? На что вообще может надеяться влюбленная женщина? А тем более идеалистка?..
Нет уж, наверное, лучше остаться в своей банке с водорослями — и привет друзьям детства.
Эмили сидела возле моей двери, аккуратно подстелив на ступеньку газету.
— Куколка, миленькая, — окликнула она меня. — Думала, не дождусь тебя.
«Дождалась-таки, — угрюмо констатировала я, возясь с замком. — Теперь засядет до вечера с бесконечными расспросами: тому звонила? У той была? Хотя прекрасно знает, что никому из родственников я не звоню, а уж тем более не бываю у них».
Ах, чертов замок, заедать стал! Аж в жар бросило!
Тетушка присела на тахту, сложив на животе свои чистенькие руки. Засушенный одуванчик, который время давно оставило в покое: те же складки возле рта, что и десять, а то и двадцать лет назад, та же желтоватая, словно подернутая ржавчиной, седина. Сидит и молча наблюдает, как я ставлю чайник, режу колбасу, хлеб, извлекаю из недр моего похожего на подтаявший айсберг холодильника остатки Райкиного торта. И я постепенно меняю гнев на милость.
— Долго прождали меня, Эмили? У нас всегда по средам заседание кафедры.
— Не помню, Куколка. Я часов с собой никогда не ношу. — Эмили пила чай из блюдца. Как бабушка. На этом их сходство заканчивалось. Бабушке бы ни за что не приклеилось никакое прозвище. — Что-то ты, Куколка, давненько не была у нас?
— Некогда все.
— У нас, как в деревне: свежий воздух, рядом пруд. Летом вся зелень своя, в лесу ягоды, грибы. А ты все в Москве своей сидишь. Вера, бывало, каждое лето к нам выбиралась.
«Что это на нее сегодня наехало? Сроду никого к себе не приглашала, — недоумевала я. — Бабушка говорила: «Для Эмили гости — что в горле кости». Плюс ко всему эта Стасова раскрепощенность от всех условностей застольной беседы».
— Куколка, ты завтра работаешь?
— Нет. Мои студенты на овощную базу едут.
— Вот и хорошо, вот и замечательно! — оживилась Эмили. — Переночуешь у нас, воздухом свежим подышишь, а завтра уедешь вечерней электричкой.
«Черта с два я поеду в ваш медвежий угол! Там, как в ссылке, — от всего мира отрезан. И звонить бегай за два километра».
— Спасибо, Эмили, — сказала я вслух. — Но я… Я сейчас не могу надолго уезжать из Москвы.
— Ваша Москва… Скажи, чего в ней хорошего? Все куда-то бегут, друг дружку толкают. А бывает, что и подножки подставляют. — Эмили вздохнула. — Может, поедем вместе, а? Вернешься утренней электричкой. Стасик тебя проводит.
«Интересно, что это она меня уговаривает? Может, Стас отмочил какой-нибудь фокус? — недоумевала я. — Но я-то чем могу помочь?»
— Стас здоров?
— Здоров. — Эмили вздохнула, прижала к груди свою сухонькую ладошку. — Его здоровье… Ну да ты сама знаешь, что это такое.
Она заплакала. Она плакала совсем не так, как плачет Кириллина или моя мать. Люди делают это как-то обыденно и слишком уж буднично. Мне бывает неловко смотреть на чужие слезы — будто я в туалет подглядываю. Эмили плакала как-то необычно: ее рот скорей улыбался, чем скорбел, глаза были широко раскрыты. Я вдруг подумала о том, что скоро, очень скоро и она перейдет в то неведомое измерение, а в этом образуется брешь, куда подуют холодные ветры.