Выбрать главу

Тогда, в шестнадцатом, кладбище было таким, каким должно быть — просторным, с дышащей землей, с бесчисленными крестами разных времен: покосившиеся, забытые и ухоженные, с подсаженными цветами, с тяжелыми листьями венков.

После будет поставлено множество памятников; каждый отдельно, каждому — свой мрамор, или бронза, или чугун. Крестов долго не ставят, статуи друг друга перерастают. Прежние мхатовцы возле могил Чехова с шехтелевской часовенкой и плитой Станиславского, над которой недавно поставили крест.

Живые цветы и венки замерзали, заметались снегом зимой шестнадцатого года. Ленты с надписями шевелил ветер, как ленты на венках в десятом году, в Ясной Поляне. На венке от студии была надпись из «Синей птицы»: «Мертвые, о которых помнят, живут так же счастливо, как если бы они не умирали».

* * *

В сороковины собрались в студии на вечер памяти.

Уже собраны в папки некрологи, опубликованные, кажется, во всех газетах, в театральных журналах. Папки эти будут бесконечно пополняться; первое пополнение — сохраненные, к счастью нашему, тексты воспоминаний, которые проросли к вечеру сорокового дня.

В первую очередь — воспоминания Станиславского и Вахтангова. Это не обычные, пусть самые искренние речи на вечере памяти — это обращение к жизни умершего и свой путь в будущее. Это — концепции театрального искусства, хотя ни Станиславский, ни Вахтангов это слово вообще не употребляют, и сам Сулер избегал ученых слов-терминов: «мой манифест».

Вахтангов читает выдержки из записей Сулера в домашних тетрадях, в студийных книгах. «Показывает» Сулера на чтении «Сверчка», на репетициях, на «этюдах», на суше и на море.

Станиславский писал свое выступление-воспоминание в канун сороковин. Писал, плакал, зачеркивал, вставлял. Бросил черновик, взял другую бумагу… Писал — как длиннейшее свое письмо, только не письмо-обиду, а письмо-воспоминание. И читать не мог — лицо дрожало, руки тряслись; а ведь провожал стольких — отца, мать, братьев, первого своего ребенка, Ксению.

Сулера вписали в семейное, алексеевское поминание, конечно, «Львом» — православное имя, имя еретика из совсем близкого к Новодевичьему хамовнического дома.

Слово Станиславского изложено в газетах семнадцатого года, неоднократно перепечатано (оригинал — в музее театра) Ольгой Ивановной. Опубликована рукопись через много лет, в первом «Ежегоднике» театра, в 1944 году.

По воспоминаниям В. Я. Виленкина, публикацию пришлось «пробивать» в цензуре («Ленин ушел»). Все же ее напечатали, но без окончания. То есть без того письма Сулера, которым завершил свое выступление Станиславский. Не столько письмо, сколько размышление, подобное тому, которое послал Сулер шесть лет назад, сразу после похорон Л. Толстого.

Прочитанное Станиславским — про то же. Про страдания людские, особенно детские. Во имя чего? Во имя кого?

Слова К. С., обращенные к Богу, в которого он всегда веровал: «Господи, возьми к себе душу усопшего, нашего милого, незабвенного, дорогого Сулера, потому что он умел любить, потому что в жизни среди соблазнов, пошлости, животного самоистребления — он сберег в себе милосердие, продиктовавшее ему перед смертью вот эти кристально чистые слова любви». Дальше К. С. читает слова Сулера, обращенные… к кому?

«Боже мой, как горько, как горячо и тепло я плакал сегодня все утро. Плакал так, что подушка и руки были мокрые от слез. Отчего? Оттого, что есть дети. Много детей на улицах с худенькими, как палочки, руками. Оттого, что они ночью, на большой площади, под холодными электрическими фонарями бегают по трамваям и продают газету „Копейку“, и бранятся, и скверно ругаются; оттого, что городовой их гоняет, и мне его за это жалко. Оттого, что такая бесконечная тьма новорожденных в воспитательном доме с худенькими, сморщенными, старческими личиками, с бледными, едва ворочающимися пальчиками, лежат рядами, одинокие, на столах, с пришитыми номерками на них и жадно ловят воздух, голодные кричат до изнеможения, затихают и сохнут, и умирают, глядя в пустоту, отыскивая в этой пустоте умирающими глазами любви, и с тоской по ней умирают одинокими в мокрых, холодных пеленках.

Оттого, что служанки там уже не чувствуют этого моря страданий, в котором они полощут белье, и ходят не как в храме, а как по фабрике.

Оттого, что столько страдания везде. Что во всех этих страданиях виноват я, в большинстве от них, оттого, что я это знаю и ничего не делаю, чтобы прекратить эти страдания, оттого, что я всех люблю и могу плакать часами и, главное, оттого плачу, что мало во мне любви ко всем им, так мало любви, что могу жить среди всего этого и заниматься своими делами, так мало веры и знания, что ничего не могу делать для них и не делаю!