Афиша была необычной: на листе ватмана всего одно слово, название пьесы — «Слепые». Мистерия Метерлинка? Чепуха, какой может быть Метерлинк в ГУЛАГе, тут не МХАТ, где еще трепыхается «Синяя птица»…
…И вот вздрогнули оба полотнища занавеса — когда-то в этот миг у меня замирало сердце, — и поплыли, расходясь в стороны, и открылась комната. От нее шло утраченное сто лет назад дыхание уюта.
Я сразу понял: на сцене опытные профессиональные артисты — и пожилой отец, молча курящий в качалке, и мать у комода… Нужна крепкая актерская выучка, чтобы вот так, еще не произнеся ни слова, создать общий тон картины. Первые реплики: не наша страна и не нынешнее время. Дружная семья, где юноша сын то и дело вскакивает с дивана — поднести спичку отцу или чем-то помочь матери. Он показался мне чересчур суетливым, но вдруг дошло: родители этого мальчика — слепые!
Отец выбил пепел из трубки — и по изяществу жеста я узнал Земского, артиста, игравшего вторые роли во многих фильмах немого кино. Джентльмен — друг героя. Бедняга, — его посадили, должно быть, еще до «Путевки в жизнь». А сына играет молодой, необученный, выдернутый из труппы какого-нибудь Запупенска, — такие всегда перед монологом выходят на авансцену под свет юпитера…
Я не успел додумать: передо мной, четко высвеченный прожектором, стоял Максимов.
«Система Станиславского! Если я хочу быть великим артистом…»
Я опомнился, когда на сцене зарыдали. В той невзаправдашней, неизвестным автором сочиненной жизни грянула война. Сына вот-вот мобилизуют, родители в отчаянии. На этом кончилось первое действие.
Дуся подошла ко мне, как всегда при непосвященных, степенно.
— Дуся… — задохнулся я. — Почему Максимов?!
— Так ведь все оттуда. Со второго лагпункта. Они «Слепых» который раз ставят.
И добавила почти с гордостью, словно я недооценил бывших ее солагерников:
— Теперь новую постановку готовят, артистов пока не всех подобрали… Называется — «Гамлет».
Распалась связь времен! «У самовара я и бедный Йорик» — слова Шекспира, поет Утесов… Знал же, что гражданин начальник — ловец актеров; вот для чего было нужно дознание по делу Станиславского — Гамлета замахнулся играть!
— Кем работает Земский?
— Лапти плетет.
«Дания — тюрьма»…
…Я все-таки досмотрел «Слепых». Иначе и быть не могло: если бы мне в те годы сказали, приткнув нож к горлу, — театр или жизнь! — я принял бы нож. Смерть от лишения кислорода была бы мучительнее. «Жизнь» — псевдоним, этим словом замаскировано каждодневное бытие, а оно как та камера, где велено искать пятый угол, только пока что кулачища больше словесные да стены из резины. И сокрушают не сразу, а медленно, и не физической болью, а тягомотиной бестолочи: тупой тупик. Театр иное дело: зритель или участник, но — я в спектакле, следовательно, я существую.
Театр первичен, а жизнь вторична — только потому иду на признание: у Максимова был талант. Бог создавал из него артиста, черт подмешал отраву — и вышел чекист. Играл на сцене он в общем-то пристойно, хотя и неумело, но все-таки у него были мгновения взлета, прикосновения к волшебству. «Неразумная сила искусства» — скажет много лет спустя поэт Николай Заболоцкий.
Последнее действие спектакля — возвращение сына. Он еле выжил после тяжелого ранения, он привез друга, чтоб тот помог на первых порах. Родители счастливы. Но постепенно, из-за случайных проговорок или мелких промашек юноши, становится беспокойно, потом тревожно… И вот уже воздух на сцене, словно перенасыщенный раствор: сейчас упадет кристаллик и дышать станет нечем.
Помню долгую, трудную до невыносимости паузу, помертвелое лицо Земского. И голос Максимова, крик полушепотом, признание и мольба:
— Отец, мама!.. Я слепой.
Бесшумно сомкнулся занавес.
Я знал наверняка, что Максимов прикажет явиться. Но я ускользнул из клуба, внутри меня еще жил спектакль — и до смерти неохота видеть начальника, у которого отбывает срок старый лаптеплет Земский, бывший киноартист на роли джентльменов.
Судьба улыбалась мне во всю пасть, как ловкий фармазонщик — лопуху-фрайеру. Агитбригада безотказна, начальство нами форсит, зрители довольны, Дуся, мой соловей залетный, поет слова Лебедева-Кумача по нотам Дунаевского…
И вдобавок нежданно-негаданно я подружился с Комгортом.
Забегу далеко за пределы этой повести: точку нашей с ним дружбе поставила его смерть — после войны, в другую эпоху, в середине семидесятых.