Выбрать главу

 

2


После поездки Инге словно сторонилась меня, хотя названивать стала куда чаще, почти каждый день. Если я пропускала звонок — а на работе я предпочитала не пользоваться сотовым, в школе меня обычно находили по внутренней связи, — вечером Инге ловила меня в чате, почти точно угадывая время, когда я заползала в кровать и включала читалку на телефоне. Камю застопорился на пятидесятой странице, зато у меня появилось пять новых наборов стикеров в мессенджере. Иной раз глупые картинки вроде смущенного кактуса выражали мысли куда лучше, чем водянистые фразы, что я лениво отвоевывала у Т9.

Казалось, что обеим нам неловко видеться, словно находясь в одной комнате, мы вступали в непонятное физическое взаимодействие, которое я так и не определила. Влечение или отталкивание? Мы были как два магнита, повернутые друг к другу неведомой полярностью. Я радовалась лишь одному: Инге понимала это не хуже меня, а поскольку я считала себя более толстокожей, то предполагала, что для нее любая наша встреча будет как скрип ножа по тарелке, который она искренне ненавидела. Так что мы обе работали в направлении «от», придумывая любые предлоги, чтобы не встречаться.

Мне, честно говоря, было и не до того. Рождество как таковое в школе не праздновалось, даже елки и намеки на них были запрещены на федеральном уровне: религиозная свобода постепенно превратилась в несвободу банальных зимних радостей.

Когда хочется выпить того самого горячего шоколада с пряностями и пастилой, глядя на снег за стеклом, на ум сами собой приходят рождественские гимны, вроде «Joy to the world»* в исполнении соседских детей. Впрочем, погода так и стояла премерзкая: то дожди со снегом, то сухой тоскливый мороз, от которого мои непослушные волосы наэлектризовывались больше обычного, а кожа на руках трескалась, доходя до экземы.



Все это, впрочем, не мешало нам выдумывать обходные варианты «рождественского табу», кому на что хватало фантазии. Школьные окна прятались от дождя за огромными снежинками из гофрированной бумаги, в учительской что ни день появлялись то печенья-елочки с зеленой и белой глазурью, то пряничные имбирные человечки. Я лопала сладости, с тоской думая о набранных фунтах и успокаивая себя мыслью, что пора кулинарных уроков прошла, и моя духовка покрылась пылью времен и не так жаждет моей крови. Ее устраивало мое одиночество — так мы обе будем вечно обладать друг другом.

Мои ученики раскрашивали снеговиков и кардиналов*, строили из разноцветных палочек от мороженого «пряничные домики», а те, кто постарше, лепили из глины подсвечники в форме венков из остролиста, которые я вечерами запекала в школьной муфельной печи, а потом красили в зеленый, красный и серебряный, балуясь блестками, на которые расщедрилась директриса. Всем этим дарам волхвов предстояло отправиться домой перед зимними каникулами в специальных ярких, расписанных детишками мешках, на которых было выведено «Счастливых праздников!» — демократично и без намеков. Моя музколлега разучивала с первоклашками песню про Хануку, и я вспомнила, что надо свериться с календарем и забежать к миссис Стаут: та, яростная материалистка, после смерти мужа неожиданно вернулась к традициям своей семьи, и в начале зимы на подоконнике появлялся светильник-менора, а на столе — домашние пончики с шоколадом и персиками.

Инге в колледже получала подарки от матери раньше всех прочих, которым приходилось дожидаться Рождества, хотя и в конце декабря миссис Стаут припасала что-нибудь для дочери, чтобы той не было обидно. Инге ко всему этому возврату к религии относилась как к очередной блажи матери и, казалось, не придавала смене праздников никакого значения. Сама она была неким современным вариантом язычника, одно время даже увлекалась викканством, хотя, как и большинство своих занятий, воспринимала его как игру: шила замысловатые костюмы, обвешивалась амулетами с растущей луной, таскала меня на празднование Самайна в парк Томпкинс-Сквер и изводила испанского католика Килиана бесконечными спорами о правильности философии викка* и ущербном маскилизме христианства.

Порой я задумывалась, не тогда ли дали крен наши отношения с Килианом: как любой не практикующий папист, он был страшно обидчив, когда дело касалось веры его предков, хоть и не любил это показывать, а злость мог копить, казалось, годами, словно готовясь к решительной контратаке. Для меня таковой стало его внезапное решение сменить специализацию и перейти с отделения художественной педагогики на курс методологии преподавания гуманитарных дисциплин. Он сделал это как раз под зимние каникулы и сообщил о своем решении в тот же вечер, когда мы размышляли, как провести новый год. Корпус методологии находился в другой части кампуса, и я тут же поняла, к чему он клонит. Ночевать у меня Килиан перестал под этим предлогом, но и тогда, и сейчас я понимала: в корне всех проблем мелькал смутный силуэт Инге — веселой, беззаботной, в развевающейся юбке скачущей через костры Самайна*. И даже в новой своей игре она не могла быть частью коллектива, вскоре отбившись от нью-йоркского ковена и став одиночкой, эклектической викканкой, перекати-полем.