— Начинаю экскурсию по своему внутреннему миру. Ты готова?
— Если он такой же привлекательный, как внешний…
— Не уверен… Там потемки.
Я в нерешительности — говорить ли ей про легкость и тяжесть? Про мой секрет? Про ключ, с помощью которого меня можно если не открыть, то — приоткрыть?
— Говори! — требует она. — Обещаю принять без иронии.
— Без тени иронии?
— Без тени.
— Обычно чувство легкости посещает меня, когда в лицо дует прохладный ветер. Он обдувает лицо, наполняет, как парус, рубашку, забрасывает назад волосы, и тогда та самая случайность, которая помогла мне проникнуть в этот мир, кажется мне счастливой. Я ведь ребенок незапланированный, причем настолько, что у моих родителей даже была мысль сделать аборт. Именно это яназываю своей “дородовой травмой”. — Судя по уважительному взгляду, Наташа оценила изобретенное мною сочетание. — Теперь ты поняла, отчего я посчитал своим долгом устремиться вслед за ветром в тот день, когда ты стояла у театра? Почему я поднял твою юбку так смело?
— Дорогой! Ты подражал ветру!
Наташа обещала мне не иронизировать. Видимо, совладать с собой она не может. Но я дочитаю монолог до конца:
— Но очень скоро легкость снова становится тяжестью.
— Вот это жаль…
— И тогда мысль о ветре уже не может проникнуть в мою голову. Вернее, только вот в каком виде: есть в “Тысячи и одной ночи” выражение “пустить ветры”. Почему-то особенно неистово этим занимаются евнухи… Ты понимаешь, о чем я?
— Неужели я бы прошла мимо такого словосочетания? Но ты уверен, что правильно о нем говорить со мной?
— Уверен! — говорю я, хотя ни капли не уверен. — Так вот, когда тяжесть вступает в свои права, я признаю свое существование столь же оскорбительно случайным, как невольные проказы сказочных евнухов. И вызывающим такое же брезгливое удивление у окружающих.
Наташа смотрит на меня с изумлением. Видимо, не каждый ее любовник смело сравнивал себя с евнухами.
Я встаю у занавесок, моих веселых занавесок, которые буйством красок радуют меня, когда мне хорошо, и угнетают, когда мне плохо. Беру в правую руку чашку и размахиваю ей, тем самым показывая ширину берегов, меж которыми протекает моя жизнь.
— От ветра, летящего с моря, до пускания ветров. — Чашка летит справа влево. — От легкости — к тяжести. — Чашка снова делает в воздухе полукруг. — От матери — к отцу: мой маятник. Мать для меня — легкость, отец — тяжесть.
Я соединяю в себе людей, которым и поговорить-то сложно. Мне порой кажется, что их конфликт продолжается во мне, что через меня проходят неутомимые боевые действия. Даже мое лицо — результат многолетней и незавершенной еще борьбы.
Она просит меня продолжить объяснения. Для этого я начинаю экскурсию по своему лицу.
— Глаза — отца. — Наташа поднимается с дивана и целует их, стирая в моей памяти свои насмешки. — Губы — матери. Нос — отца, уши — матери.
Я с удовольствием продолжаю экскурсию — ведь за каждым словом следует поцелуй.
— Слушай, я не запомнила. Давай еще раз.
И снова я показываю, где след матери, а где отца, а она закрепляет мои объяснения поцелуями…”
Александр, увидев, что уже полчетвертого утра, усилием воли заставил себя прекратить писать. И заснул, как только добрался до постели.
Если бы Наташа узнала, что Александр считает главным ее качеством пристрастие к игре словами, она была бы неприятно удивлена. Словесная эквилибристика была для нее лишь привычной игрой на фоне новых, захватывающих все глубже, отношений. Домой она приходила, “полная равнодушия” к мужу. Это словосочетание ей нравилось. Поднимаясь по лестнице, она шептала, едва шевеля губами: “это не просто полное равнодушие, это я сама — полная равнодушия, переполненная равнодушием, до краев, до удушения, до такой степени, что уже никакое это не равнодушие”.
Ее семейная жизнь начала разрушаться. Порой Наташа просыпалась ночью, слушала мирное сопение супруга и уже не могла заснуть от досады: она злилась на него, всепрощающего, с таким кротким взглядом, и на себя — за то, что не находит сил для решительного шага. Мечтая обо всех ролях мира, завидуя всем успешным актрисам и даже актерам, чувствуя, что ради возможности играть на сцене она готова сделать все, что угодно, Наташа вместе с тем прекрасно понимала, что единственный островок стабильности среди хаоса актерской жизни — ее кроткий муж.
Изменяла ли она мужу раньше? Безусловно. Многократно. Мимолетно. Но нынешняя измена была другой природы, чем прежние. Наташа внезапно почувствовала, что этот неприметный и непризнанный актер откроет перед ней громаду блистательного будущего. Чувство, как она сама понимала, нелепое. Но нелепость не помешала ему стать весьма влиятельным. Оно возникло, когда она впервые пришла к нему домой. Тогда она почему-то подумала “это мой год!”.
Когда она уходила от Саши, и прохладный ветер прикасался к ее лицу, она с нежностью думала о том, какой чепухой наполнена голова ее любовника. Наташа шла по улицам с улыбкой.
Но приближался дом, муж и тишина — и улыбка исчезала.
Она входила в квартиру, и повторялось одно и то же: в ответ на звук хлопнувшей двери под мужем тихонько поскрипывала кровать, и Наташе становилось нестерпимо грустно.
Она заходила на кухню и готовила ромашковый чай.
“Однажды я почувствовал запах Наташиного мужа — запах обреченной преданности, покорной нежности, суетливой заботы. Странно ли, что я не почувствовал его раньше? Нет. Я был так упоен происходящим со мной, что почти не видел и не чувствовал Наташу. Что уж говорить о запахе ее мужа.
Но на исходе нашего месяца я заметил, что она появляется, крепко укутанная в чужие чувства. Так мы стали жить втроем. Она приходила ко мне, то полная великодушного прощения мужа (он все знал), то облаченная в его надежду (на наше расставание), то пропитанная его ночным беззвучным плачем (он не беспокоил ее ревностью и отдавался печали, когда ему казалось, что она спит). “Чудной он у тебя, уж не обессудь” — “Обесс-судь. То есть — не лиши меня
ссуды — так, что ли?”
Но меня это почти не тревожило. Я был счастлив. Пока не раздался телефонный звонок. Когда отзвучали первые умиротворяющие такты “К Элизе”, зазвучал бесцветный голос Светланы, помощницы нашего режиссера. “Саша? Сегодня в три приходи к Хозяину. Он тебя ждет. Сам знаешь, лучше не опаздывай”.
Этот звонок разрезал мою жизнь напополам.
Я выбежал из дома на улицу, и руки дрожали, как у отца, когда он волновался. Меня вызывает Хозяин? Вызывает? Меня? Сколько бы я ни повторял этого, поверить все равно не мог.
Был понедельник, час дня. Снова пришли названия дней, время разъяли часы и минуты. Я проваливался в успех”.
Звонок помощницы режиссера раздался в тот час, когда карлик Ганель осознал себя частью бесконечности, а Урсула Соломоновна, обладательница монументальных форм и удавьего взгляда, обожгла большой и грозный палец горячим кофе и прокляла этот свет. В этот момент отец Никодим в который раз отпустил грехи своему духовному чаду — богатейшему и православнейшему Ипполиту Карловичу, меценату театра. Журналист Иосиф Флавин, мечтающий о слиянии противоположностей, о единстве добра и зла, решительно приступил к поеданию халвы, нарушая все свои диеты и обеты. А ведущий актер знаменитого театра, Сергей Преображенский наконец закончил свои языковые изыскания, то есть перестал ощупывать языком зуб, недавно излеченный дантистом.
И пошел дождь над океаном.