Последовавшая затем неудача с «Египетскими ночами» показала, что театр не учел, какие силы определили его успех в «Оптимистической трагедии». В «Египетских ночах» Камерный театр снова ушел к своему прошлому, воскресив прежнюю свою концепцию о примате «театральности» над темой и над идейным замыслом спектакля, снова применив свою теорию о драме как черновом сырье для режиссерского творчества. Все мы были свидетелями того, к каким печальным результатам привело такое безоглядное бегство театра в свое эстетическое прошлое. «Египетские ночи» оказались одним из самых неудачных спектаклей Камерного театра за годы революции. Лишенный отчетливого замысла, не имеющий в своей основе сколько-нибудь целостного драматического произведения, этот спектакль потерял и остроту того нового стиля, который театр стал приобретать за последнее время.
В «Не сдадимся» Камерный театр опять двигается по новому пути. При всех художественных недостатках пьеса Семенова принесла театру живой материал сегодняшних событий. В этом спектакле художественное мастерство театра осмысленно и подчинено отчетливому идейному замыслу. Оно становится жизненным и приобретает реалистическую остроту нового стиля.
Спектакль «На дне» в Московском Художественном театре имеет уже тридцатипятилетнюю биографию, но до сих пор сохраняет удивительную свежесть. Это — не музейный законсервированный спектакль. Он движется и живет вместе со временем. В него входят новые исполнители. Они приносят с собой новые мысли, изменяют отдельные роли, по-иному раскрывают тему того или иного образа. И в то же время спектакль сохранил свою стройность и единство замысла.
Это замечательное искусство сохранять спектакль живым в течение целых десятилетий, наполнять его свежей кровью и всегда поддерживать в нем легкое дыхание пока остается преимущественной привилегией Художественного театра. Большей частью в наших театрах — особенно в молодых — спектакли быстро блекнут, изнашиваются и остаются существовать как искаженные копии с когда-то живого полноценного произведения.
В особенности гибельное опустошение в спектаклях производит дублерство. Обычно оно бывает вынужденным и проводится как простое техническое мероприятие. Роль копируется дублером или по собственному желанию, или по требованию режиссера, стремящегося наиболее простыми путями сохранить нетронутым общий план постановки. В результате таких механических замен спектакль теряет безвозвратно свою органическую целостность. Когда-то задуманный и выполненный живым творческим коллективом, объединенным общими мыслями, — он становится мертвой моделью, для которой остается только путь распада. Из нее выветривается мысль, и актеры превращаются в ремесленников, в исполнителей чужого замысла.
В «На дне» уже давно сменился ряд актеров на большинство ролей, но спектакль сохранил живую ткань. Каждый новый исполнитель осмыслил и освоил роль как свою собственную самостоятельную работу, как образ, заново требующий своего раскрытия, своего человеческого рождения.
Так по-новому рожден Тархановым в этом спектакле образ Луки. Игра Тарханова является как бы ответом на критический пересмотр, которому подверг сам Горький образ этого утешителя людей, тихого странника с котомкой и чайником за спиной. Лукаво добродушный, благостный старичок, созданный когда-то Москвиным в этом спектакле, — в трактовке Тарханова исчез со сцены. Лука сделан артистом в более суровой, мужественной манере.
У него тяжелые глаза. За ними прячется серьезная мысль и подлинное знание трудностей жизни. И походка у Луки — Тарханова тяжелая и грузная. Это — не легкий странник по земле, беззлобный утешитель встречных людей, умеющий красно и ласково говорить с ними. Он носит с собой какую-то тяжесть, какое-то невысказанное печальное слово. Когда он утешает людей, рассказывая им о том, чего нет в жизни, его глаза смотрят в сторону серьезным и думающим взглядом. Как будто он созерцает суровую правду жизни, которая встает — страшная и жестокая — рядом с его утешающими словами.
Эти неулыбающиеся глаза Тарханова, этот тяжелый взгляд и нескладная, немного грузная фигура заставляют по-иному звучать текст роли. Лука Тарханова не нашел примирения с жизнью. У него остались для нее горькие слова, у него осталась какая-то тяжелая сила, которая свинцом наливает его взгляд. В таком Луке сохранился протест против жестокой жизни. Он не высказывается прямо, но этот протест живет в его осторожных, сдержанных движениях и в том глухом вздохе, который прерывает иногда утешительную речь странника и вскрывает под ней другую, более глубокую мысль. В таком Луке гораздо меньше мягкости, лукавости и добродушия. В нем есть внутренняя жесткость и угловатость. И утешает он людей как-то издали, как будто присматриваясь к ним внимательными изучающими глазами. В его утешениях слышится холодное равнодушие.