Сосредоточенный, как хирург во время сложной операции, с одной упорной мыслью он проходит через кровавые события трагедии, не теряя самообладания, каждый раз усилием воли подавляя в себе вспышки гнева и ярости.
«О, сердце, не утрать природы; пусть
Душа Нерона в эту грудь не внидет», —
с такой страстной мольбой обращается герой шекспировской трагедии к самому себе перед встречей со своей грешной матерью. Он заклинает себя быть беспощадным с ней — в речах и милосердным — в действиях.
Эти слова определяют одну из важных черт самойловского Гамлета, Гамлета справедливого, как хотелось бы его назвать. Как ни сжимается иногда его сердце от зрелища человеческой низости, он не дает чувству мести и негодования вылиться наружу, ослепить сознание, заглушить голос разума и справедливости. Он сохраняет сдержанность во внешнем проявлении своих чувств и тогда, когда остается наедине с собой. Только в самые трудные для него минуты у Самойлова вырывается этот быстрый, непроизвольный жест, когда он поднимает руки к небу, словно сзывая к себе на помощь все светлые силы мира.
Даже в сцене «Мышеловки» — в ее финальной части — Самойлов не дает того безудержного ликования, которому предавались в этой сцене почти все русские Гамлеты, вплоть до качаловского, казалось бы, самого сдержанного, самого философического из них. Львиные прыжки Мочалова, его дьявольский хохот, леденящий душу, как пишет Белинский, или своеобразный «танец» Качалова — все эти резкие проявления темперамента отсутствуют в игре Самойлова.
Его Гамлет тоже торжествует, когда видит короля, убегающего в смятении из зала, как преступник, который спасается от погони. Он радуется, когда смотрит на толпу придворных, в ужасе разбегающихся за кулисы с такой быстротой, как будто упавшая молния в одно мгновение разбросала их в разные стороны.
Но это не торжество охотника, загнавшего в капкан крупного зверя, как это было у мстительного мочаловского Гамлета, и не горькое торжество мыслителя, убедившегося в том, что самые худшие его предположения оказались верными, как это было у Гамлета Качалова.
Торжество самойловского героя в этой сцене окрашено в светлые тона. Удар был нанесен верной рукой. Враг впервые обнаружил свою слабость. Вся бесовская нечисть, как в гоголевском «Вне», с искаженными лицами бежит в беспорядке прочь от Гамлета, очищая поле сражения. Быстрым движением он поднимается со своего места, стремительно идет вперед, словно подгоняя стадо убегающих придворных, выметая последние их остатки из своих владений. Лицо Гамлета, еще недавно сосредоточенно-напряженное, становится просветленным, как будто перед его внутренним взглядом на мгновение возникает как осуществленная реальность образ мира, очищенного от скверны, мира гармоничного, в котором побеждает светлый разум и живое человеческое сердце.
Пройдет немного времени, и напуганная нечисть снова выйдет из своих нор и еще более плотным кольцом соберется вокруг Гамлета. Но возникшее ощущение своей силы не оставит его до самого конца трагедии и придаст его духовному облику то, что можно назвать окрыленностью самойловского героя: к нему приходит уверенность, что нет в мире таких черных сил, которых не могла бы победить разумная человеческая воля.
В исполнении Самойлова все сцены, в которых Гамлет слишком глубоко заглядывает в свой душевный мир и предается мрачным раздумьям, отодвинуты на второй план. Так произошло в спектакле с монологом «Быть или не быть», который в гетевско-тургеневской концепции раздвоенного Гамлета занимает центральное место. От этого монолога обычно исходили те актеры, которые создавали образ мрачного задумавшегося Гамлета, потерявшего волю к действию, занятого созерцанием собственных душевных противоречий, предчувствующего свою гибель.
Несмотря на то, что режиссер спектакля стремится выделить этот монолог специальной мизансценой, в исполнении актера он остается затушеванным. Самойлов произносит текст простым тоном, близким разговорному, не поднимаясь до трагического пафоса. В его трактовке печальные раздумья Гамлета возникают как мимолетная тень, набежавшая на его сознание и не оставляющая в нем ощутимого следа.