Выбрать главу

«Счастливый человек!» — подумал я. — «Нет, это непременноочень счастливый человек… У него не было разочарований; он не плакал над недостигнутым; никакого томления, грусти. Никогда — отчаяния».

Станиславский — удачный мастер великого театрального ремесла.

* * *

При слове «ремесла», однако, он затопал бы ногами. Здесь я приведу не буквально, но очень точно отрывки его речи, объясняющие многое и в нем, и, вероятно, во Вл. Ив. Немировиче-Данченке, и, вообще, в Художественном театре: он возражал г. Евреинову, вместе с бароном Дризеном основавшим в Петербурге «Старый театр» {558} .

«Театральность,сценичность пьес… Так называемая их сценичность,т. е. соответствие тем шаблонам актерской игры, к которым они привыкли, традиционно привыкли… Здесь говорят, что я предан театру. Но ни минуты, ни одной тысячной доли минуты своей жизни я не пожертвовал бы тому, что называют театральностью.Если я что ненавижу всеми силами своей души, к чему питаю неодолимое отвращение, что, наконец, презираю всеми способностями ума и борьбу с чем я считаю своим призванием, то это — с театром».

Я слушал изумленно. Все тоже разинули рот.

«Театр — враг мой. Щепкин был гениальный актер, но то, что вынесено из гениальной его натуры, эти „щепкинские приемы игры“, — запомнились и увековечились на сцене. И тысячи актеров, уже вовсе не Щепкиных,повторяют в своей игре его приемы, ни мало не связанные с их натурою,теперешних актеров, которая, однако, есть, у каждого актера своя… Но она убита, затерта: на место этой своей натуры актера выступила традиция сцены,дьявольская и деспотичная традиция, шаблонная и деревянная. И зритель, приходя в театр, только и видит скопище этих деревянных форм, этих заученных интонаций, ужимок, традиционных движений около будки суфлера, около занавеса, в глубине сцены. Будьте уверены, что ничего подобного не говорится и не делается в жизни, что говорят актеры под приподнятым занавесом, среди наставленных крашеных своих декораций… Ни этих любовников, ни этих героинь и героев, ни этих якобы „бытовых лиц“, — все другое… Жизнь убита на сцене; сцена стала… чем-то an und für sich [33]каким-то „искусством для искусства“ или, скорее, каким-то самодовлеющим, самодовольным ремеслом, самоуслаждающимся… Все начала и концы которого, корни и цветы находятся исключительно на сцене и дальше рампы не простираются… Вот, эту театральность, этот театр я ненавижу всеми силами души и уничтожению его служу»…

Мы стали понимать: он хочет вернуть театр к его первоначальной мысли: повторитьжизнь, воспроизвестижизнь.

Действительно, на подмостках театра накопился слой,накопился толстый пласттрадиционности собственно сценической, театральной,«по примеру Щепкина», «по примеру Садовского», «по примеру Шумского» {559} , и проч., и проч., и т. п., и т. п., — который совершенно разорвал единство и общность сцены и жизни,сломал между ними мостик.Сцена стала отвлеченною,стала «академическою» же, как бывает «академическая литература», только своеобразно, в своем особом роде и жанре; сделалась высохшею, несмотря на смех и прыжки, и беганье актеров и актрис по сцене, и кажущуюся «веселость» публики… Все это высохло, превратилось в мумию.

Эта мумия — театр, «как он есть».

Смыть этот слой исторической «затоптанности»…

Сломать будку актера, самую рампу…

Сорвать бы самый занавес, если можно…

И пустить на сцену «жизнь, как она есть»… Не всю, не всякую, ибо это был бы хаос. Не случайную и минутную, ибо она может и не представлять интереса. Но кусочек, избранный кусочек жизни, с наибольшим интересом и значением в ней, отразившийся в уме и понимании художника-автора, художника-«творца пьесы».

Вот и все. Так просто.

Отсюда — слияние двух восклицаний:

— Я так ненавижу театр, как ничто на свете!

— Потому что я так его уважаю и люблю, как ничто на свете!

* * *

Среди иллюстраций Станиславского мелькнула одна:

«Как-то, в бытность в Италии, я сидел в лесу, близ Флоренции {560} . Я сел на траву и стал перебирать в уме все те пьесы, которые хоть какою-нибудь подробностью, хоть частностью и на минуту оставили во мне впечатление… По афишам это легко сделать»…

Дальше речи я не помню, не слушал. Я так был поражен этою страстною влюбленностью артиста в свое дело. Это, действительно, «выбрать дело на всю жизнь»…

Еще об актере:

«Режиссера, который вздумал бы учить актера играть пьесу,заставил бы его так-то играть свою роль, — такого режиссера… такой режиссер никуда не годится. Задача режиссера совершенно другая: он должен видеть, так сказать, внутренний узор (это выражение буквально) души актера и назначить роль ему в соответствии с этим узором. Но актер не может, не долженудаляться от логикиигры… Всякая страсть, им выражаемая, имеет свой закон действия и проявления. Вот, этому закону он изменить не может, не должен. Как и всякое положение, разыгрываемое на сцене. Когда актер уклоняется от внутренней логики своей игры, соскальзывает с внутренней закономерности ее, — дело режиссера напомнить ему об этом, указать случайное и фантастическое в его игре и вернуть его к действительности. Не волею, но своим лучшим и более цельным, и проникновенным пониманием пьесы, которую он ставит.Но и в этом случае отнюдь он не должен распоряжаться актером: он обязан убедить его».

Опять это совершенно не то, как представляется дело публике и некоторым критикам, что будто там Станиславский «играет вместо всех актеров», которые только «пешки»… Ничего подобного!

Станиславский говорил одушевленно… Все дело «так просто», а, между тем, слушателям показалось, что они слушают что-то необыкновенное и совсем новое. Отчего это впечатление? Да очень просто: одно дело — прочитать в книге страницу о мореплавании, и другое дело — совершитьмореплавание. Станиславский «совершил мореплавание». Он и Немирович-Данченко, молчаливую и угрюмую, страшно скромную фигуру которого никак нельзя забывать за блестящею и «впечатлительною» фигурой Станиславского, вдвоем решили вернуть театр к естественному и простому. Эта естественность и простота, как известно, составляют сущность и нравственное достоинство всей русской литературы. Поэтому, можно думать, что, ранее или позже, преобразование именно русского театрав указанном направлении совершилось бы. Это — ход всего дела, движение целой русской культуры. «Только правду»… Но инициаторы Художественного театра первые «полетели»… Они сделали «весну», как первая ласточка, за которою дальнейшее «движение птиц» есть уже только дело труда, старания и внимания. Убрать «театр» из театра — значило изменить в нем все, переработать (и правильно, и законно, в сущности, лишь очистивот наслоений) натуру актера и все малейшие подробности сцены… Они назвали с правом, и гордым правом, театр свой «Художественным». Ибо художество, ведь, и всегда — только правда,без «прикрас». Но чего это стоило? Это значило переменить все от основания.

И от этих усилий действия,усилий творчества,от этих годов и годов работы,речь одного из инициаторов нового театра лилась как что-то новое и необыкновенное. На суровом мужском лице, пожалуй, некрасивой, «нехорошенькой» лепки, появлялась эта улыбка «во всем счастливого человека» и на «третьем разе» переходила из просто ласкового и деликатного во что-то нежное, почти женственное, почти даже детское…

вернуться

33

В себе и для себя (нем.).