— Счастливый!.. Редко счастливый человек, — думалось.
Вл. Ив. Немирович-Данченко сидел в дверях и молчал. Его не было видно, или никто не знал его, мало знали. Когда он вошел (так опоздавши), я — по приему хозяина — подумал, что это «особенно важный князь». Ибо наружно он вовсе не выделялся, даже ничем ни от кого не отличался. Но почему-то, все фантазируя, я, как от наружности Станиславского сделал (и ошибся) вывод к душе его, так сделал и здесь вывод: этот молчаливый человек должен быть полон внутренних речей… и, может, — криков, огня под наружной сдержанностью.
Может быть, я и тут ошибся? «Богов» я видел «в натуре» впервые. И, как смиренный древний грек, передаю читателям (и истории) свои «осязания». Что видел, как слышал.
Я позволю себе еще на несколько минут занять внимание читателей теми суждениями о сценическом искусстве, какие услышал от Станиславского на собрании у барона Н. В. Дризена.
Все слушали с удовольствием и любопытством «profes-sion de foi» [34]одного из корифеев лучшего теперь театра в России. Кстати, она {561} была гораздо сложнее и, главное, картиннее, чем я сумел ее передать. Вдруг послышался голос, полунасмешливый, полуотрицательный:
— Хорошо… Вы говорите о русском театре, что понимаете его так-то и так-то. Вы основали собственный свой театр в Москве, где могли применить ваши взгляды и осуществить все свои теории…
Полный внимания, Станиславский обернулся к говорившему. Тот переложил «нога на ногу» и продолжал:
— Однако, довольны ли вы им?
Острый вопрос. Для всякого «проводника новой идеи» — острый. Станиславский, «король на стуле», смутился. Переложивший «с колена на колено» почувствовал бодрость:
— Вы говорите: «жизнь, как она есть»,«пусть зрители увидят на сцене жизнь, как она есть»?Да какова «есть» —то жизнь? Ваш взгляд на нее?
Станиславский сидел смущенный.
— Жизнь пошлая. Жизнь маленькая, — совершенно.
Крякнул, замявшись. Но затем уверенно продолжал, точно выйдя на берег:
— Возьмем греческую трагедию. Это было религиозное действие. Яповторяю и указываю, что древняя греческая трагедия представляла собою как бы литургию на сцене. И на зрителей, точнее на присутствующих,во время представления этой трагедии, чего-нибудь из Эсхила или Софокла, она производила вовсе не то эстетическое впечатление, какое производит, положим, «Месяц в деревне», разыгранный Художественным театром {562} , а совершенно иное… именно — религиозное действие. Театр творил событие.Вот мой тезис. Творил событие.Находите ли вы, что Художественный театр тоже творит событиепредставлением «Месяца в деревне», а если не находите, если этого нет, то мне кажется ваш идеал театра мизерным, бессодержательным, а ваше удовлетворение им… совершенно странным.
Резко. Полно. Как отчеканил.
«Событие»… В наши времена не «Зевса» же показывать на сцене, как поступал Софокл. Выйдет только эпизод из «Прекрасной Елены» {563} . Очевидно, в наших русских условиях и в 1910 году «событие» должно было пахнуть скорее не Зевсом, а «большою забастовкою» или чем-нибудь в этом роде. И зрители, будь театр таков, как указывал говоривший, должны бы были из театра выбежать и что-нибудь совершить, — уже, конечно, не афинское, а специально — русское!.. Т. е. шум, скандал, «происшествие», будь они разгорячены до каления актерами и представлением. Что же еще? Не зажигать же фимиам на жертвенник Зевсу?..
Это сведение вопроса к конкретномузаставило бы говорившего взять вопрос назад. Стоило Станиславскому спросить оппонента:
— Какое же событиевы представляете себе? Греки… молились усерднее после своей литургии-трагедии, а русские в Москве или Петербурге?..
И вопрос улетучивался сам собою. Он был просто нелеп, подражателен… Говоривший был небольшой декадент, говоривший «с голоса» других декадентов, — Вячеслава Иванова, Андрея Белого и А. Блока {564} . Но и у тех-то это был отвлеченный вопрос, собственно, надуманный в кабинете, и который исчезал сам собою, как только кабинетный человек выходил на русский мороз. Как, выходя на улицу, он сам надевал калоши и брал зонтик, а не одевал «хитон» до «прекрасно-нагого» колена, наподобие Артемиды, так и театр русский, естественно, представляет «Месяц в деревне», который переживал каждый, а не «родит событие», за которое только полицейский оттаскает за волосы.
Станиславский смутился и отвечал не сразу и не прямо:
— «Удовлетворение», — вы говорите. — Кто же из делающихможет сказать в какой-нибудь миг, что он доволен, удовлетворен, что не хотел бы продолжатьто дело, которое начал. Я говорю: «начал». Но по существу всего живогои истинноговсякое «начатое» дело способно к безграничному продолжениюи никогда не кончается,если только около него не трудится тупица. Вы говорите: «доволен» ли я? Нет. Нет, я не доволен… Ваш вопрос очень интересен. Он очень глубок. «Событие»… Гм…
Он остановился. И, как у художника, у него заиграли не мысли, а воспоминания:
— За истекшие годы Художественного театра приходилось часто быть неудовлетворенным тем, что делалось на сцене, но все искупалось тем, что приходилось видеть… за стенами театра. Да и в самом театре, за рампою. Я не забуду впечатления, которое оставило первое представление в Берлине (могу ошибаться в имени города, следил только за мыслью) пьесы (могу ошибаться в названии и не привожу его) {566} . Пьеса кончена, все сыграно. Актеров нет на сцене. Публика… общество… люди, уставшие сидеть в стульях почти навытяжку и которых дома ждали ужин и сладкий сон, конечно, ожидалось бы, должны встать и заторопиться к выходу. Что их удерживало? Но удержало что-то. После последнего слова последнего актера, эта «публика», которую вы презираете, просидела еще десять минут в партере, не шелохнувшись. Никто не встал, ни один не ушел. Что их удержало? Вы говорите: «действие на душу древнего театра»… Не знаю и не умею возразить. Но мне казалось, что когда я видел сотни этих людей, оставшихся недвижными после того, что́ они услышали и увидели, недвижными и тогда, когда ничей уже голос не звучал перед ними, и они не видели ни одного лица, то я думаю, что это было… действие.Не то самое, о котором вы говорите, но действие.
Он опять задумался…
— Или эти письма, которые присылались в дирекцию нашего театра. Они хранятся, и, может быть, когда-нибудь часть их нужно будет напечатать. Помилуйте, какой-нибудь врач из далекого уезда пишет, приехав в Москву… Или учитель, мелкий земский служащий… Они жалуются, что вот год отказывали себе во всем, отказывали в необходимом, не сшили теплого пальто, урезывали в обеде, чтобы, скопив небольшую сумму, приехать на Рождество в Москву и увидеть «Дядю Ваню» или «Три сестры» в нашем исполнении… И приехали, а билеты разобраны по заказу. И неужели им возвращаться домой, не увидав?
Станиславский разволновался:
— Письма эти, из которых многие я читал и почти не мог удержать слез… Или, бывало, подъезжаешь к театру зимой и видишь эту толпу, гуськом… Они пришли сюда с вечера, простояли ночь, и наутро, сонные, измученные, получают билеты или отказ… Всего этого невозможно забыть!..
Совсем взволнованно: