Выбрать главу

Замечательно, что актеры никогда не бывают творцами. Кому бы и писать комедии и трагедии, как не им, которые плывут в море комедийного и трагического; но этого — нет. Почему бы? Творчество, очевидно, есть сила и яркость «я», льющаяся через край; а у актеров «до края» не доходит. Далее, для написания трагедии или комедии нужно в высшей степени заинтересоваться жизнью, полюбить в ней сцену, события, привязаться к человеку, но актер не может привязаться и ему нечем полюбить. Я наблюдал, что актеры — поразительно холодные, равнодушные люди.

Между тем драматическое представление вытекает из актерства, из желания перенять и повторить, не нарисовать карандашом или описать в слове, но стать и самому сделать, исполнить увиденное, услышанное, представившееся воображению.

Мы, однако, отвлеклись от темы. От чего же этого нет на Востоке? Очевидно, от большого реализма восточного человека. Он не может стать тенью около другого лица и наблюдать, как другой ведет свою роль. «Я сам веду свою роль, но только одну — собственную». С этим связано еще другое: актер должен согласовать свою роль со множеством других (подавать реплики), между тем восточные люди, нигде и никогда, не умели даже сражаться строем (становиться в ряды, идти колонной, скакать эскадроном). «Я сам». Каким же образом какой-нибудь «оглы» (кавказские татары) станет «подавать реплики Офелии». Он не может. Он непременно «сам заговорит», и Офелия (на сцене) останется в дурах. Они — «толпой», «гайда». Конечно, это дико, но это такой особенный род дикости, который сколько вы ни культивируйте, вы не доведете ее до актерства и не выведете из нее актерства. А где нет актера, и он невозможен, невозможен и театр даже как эмбрион.

При этом восточные люди очень хитры (пожалуй — хитрей западных), то есть в высшей степени способны к притворству и, след[овательно], не к своей роли, но в ней нет разнообразия (одна и другая хитрая роль), и в этом лукавый восточный человек чрезвычайно искренен, настойчив, извечен. Это не человек, который, выходя из дома, «принимает другой вид», он — лукав и с женой или с женами, у себя в шатре, как и в степи. «Лукавство» у него есть «походка» его жизни, нечто неотделимое и неснимаемое с него.

Фантазия восточных людей игрива и бесконечна («тысяча и одна ночь»), но это чистосердечная и наивная, исполненная веры уже в исполненность, а не предполагаемость «фантазии». В ней нет элементов для сцены, и поэтому она никогда не тяготела к «сценичному».

2

Вот еще замечательно: на Востоке совсем нет (в литературе, в политике и даже в быте) «нервических субъектов». Гений восточный — это не «нерв», а «характер», что-то монолитное и устойчивое.

3

Вифлеемская звезда… как она прекрасна! Для меня она синтезирует весь Восток, и, может быть, это действительно так. Но «звездочка» эта зрела тысячелетия.

Во всяком случае Восток имеет такие события, достоверные, не чудеса, какие даже не снились на Западе, не мерещились даже как чудеса. Колорит их, тон — вот главное. У нас — Брунегильды и Фредегонды {578} , без числа — Людовиков, и все это скучно.

Уж вечер розовый дрожит и замирает, Где храм Адониса на высоте мелькает На фоне золотом базальтом колоннад; Уж звезды по волнам играют и дрожат. ……………………………………… И благовонный груз на кораблях Востока Из дальней Азии заходит в порт широкий. И жены шепотом, храня невинный вид, У наклоненных урн болтают над фонтаном; Уж сходят с тучных нив тяжелые плуги, И тихо веет ночь сирийских роз бальзамом…

Кстати, почему Восток и именно Азия есть «страна благовоний»? Но мы знаем, что душистый кофе — там, там — чай и мириады его сортов; и, наконец, там мирра и ладан. Все — пахучее. Трудно постигнуть и нельзя доказать, но «страна благовоний» это так же непременно для Азии, как и отсутствование актеров. И одно, как и другое, необходимо, чтобы там родился Бог.

«Благовоние» одно досягает мозга и непосредственно, почти материально, ворошит его изгибы. Так глубоко и именно материально не простирает действия своего ни живопись, ни музыка: их действие идеально, т. е. посредственно, через преобразование в идеи.

Впервые: ТПГ.1900. № 2. 9 января. Печатается по единственной публикации.

В 1899–1900 годах Розанов работал редактором Литературного приложения к «Торгово-промышленной газете», привлекая к сотрудничеству друзей-литераторов. Очерк «Из записной книжки русского писателя» написан в одноименную рубрику, где под общим заголовком различные авторы (в их числе Дмитрий Шестаков, Иван Романов под псевдонимом «Гатчинский отшельник») публиковали свои афоризмы и обрывочные мысли.

Афоризмы Розанова под тем же общим названием опубликованы так же в номерах за 1899 год (24 октября, 28 ноября, 19 декабря; № 32, 37, 40) и за 1900 год (6 февраля, 5 марта, 23 апреля; № 6, 10, 17).

ДУМЫ И ВПЕЧАТЛЕНИЯ

(30 марта)

Трагическое и комическое… Почему театральные пьесы не разлагаются в непрерывный ряд степеней одного чего-нибудь, но имеют явно два, и притом самостоятельные, особые средоточия: трагическое и комическое? Можно бы расположиться им так: веселые, очень веселые, до излишества веселые, совсем серьезные. Последний род образовал бы драму, но трагедии еще все-таки тут нет. Между тем есть на сцене и до очевидности есть в жизни трагическое, как особое устремление, как вещь sui generis {579} . Что это такое? И в особенности, что это такое в отношении к комедии? Обратимся к конкретному. Если мы возьмем самые гениальные комедии — «Ревизор», «Горе от ума», — мы поразимся чрезвычайною их светскостью, в том смысле, что они наполнены и даже насыщены светскою жизнью, и светскими интересами, и светскими целями данного исторического дня. Что такое «светское»? Ну, не будем впадать в многословие и объяснять термин, употребительный и понятный у нас, в Риме, в Греции: «светское» — это «довлеет дневи злоба его» {580} или, что то же, «на каждый день и всякую эпоху достаточно заботы об этом дне и этой эпохе». «Недоросль» тревожится безграмотностью своего времени; «Ябеда» Капниста {581} — сплетничает (не в худом смысле) на ябедников; «Горе от ума» есть тоска умных людей своего времени; «Ревизор» и комедии Островского поднимают фонарь над темным царством, скучным (у Гоголя) царством. «Скучно на этом свете, господа» или «весело на этом свете, господа» — вот две темы серьезной и веселой комедии, т. е. вообще всех и всяких комедий, тема и содержание вообще комического. Но как в случае «скуки», так и в случае «веселости» дело не выходит из пределов «этого света», не отделяется от прекрасной и милой нашей земли — и в этом суть комедии и центр комического устремления на сцене и даже в жизни. «Быть в комедии» и комедийном настроении духа — значит быть «на сем свете», с наибольшим запамятованием о каком-то мнимом или фантастическом, во всяком случае, не проверенном «тамошнем свете».

С первого же раза, без всякого анализа и без длинных комментариев мы видим, чувствуем и соглашаемся, что в трагедии гораздо более духовного. Трагедии суть высшие духовные создания, нежели комедии, это впечатления профана, которого не станет оспаривать мудрец. Но чем отличается трагедия от драмы? Драма — совершенно серьезна, чрезвычайно содержательна, иногда философична. Но это — пища ума, тогда как трагедия дает пищу душе, т. е. каким-то глубочайшим, нежели мысль, сторонам нашего «я». Трагедия связывает нас с Богом. Читатель да простит, что я так «выпалил». Но дело в том, что в трагедии, в самом деле, есть что-то, что и сообщает ей трагический колорит, и это «что-то» — выше человека, сильнее человека, страшно человеку. Отелло, Гамлет, Лир, в древности Эдип — все гибнут. Трагедия есть изображение гибели человека, и вот это — страшно. Нельзя отрицать, что в комедии человек взят несколько, как Силен румянорожий… {582}