— Мадам хочет танцовать, но где же теперь танцуют?
Мечка заметила, что французская колония держалась особняком и выделялась туалетами своих дам. Купечество обыкновенно, занимало ложи. Невозможно было запомнить и перечесть все богатые еврейские семьи, терпеливо выносящие кабаре из-за его почти целиком еврейской труппы.
Но самым аккуратным посетителем кабаре можно было считать ксендза Игнатия Рафалко. Странно одинокий в толпе, красный, сладкий, то заискивающий, то надменный, он вызывал тихие насмешки. Он заговаривал с артистами, с мелкими служащими, делал вид, что каждый пустяк его беспокоит, и охотно торчал за кулисами. Многие находили непристойным его всегдашнее сидение в ложе первого яруса, когда Ивановская играла полуобнаженной. В критических местах он надевал очки, и это было нелепо до жалости. Завидя ксендза, режиссер Фиксман ругался. Актрисы высказывали циничные предположения.
Мечка бледнела от негодования. Когда она возвращалась к себе, ее лицо болело от тысячи улыбок, которые она раздарила за вечер. Сотни раз она спрашивала себя:
— Зачем я впуталась в эту историю?
Она чувствовала, как нечто липкое оседает на ее душу.
Последнее время она неохотно посещала зрительный зал, а проходила чаще за кулисы. Актрисы косились на нее. Все они жаждали богатых любовников, дорогих туалетов, быстрого успеха и полной праздности в будущем. Общая уборная порождала обоюдные колкости и безобразные непристойности. Мужчины были также мелочны и сварливы. Фиксман затевал истории из-за пустяков, а Ружинский не успевал мирить всех. Ссорились рабочие с механиком, суфлер с бутафором, буфетчик с контролерами.
Здесь же толкался отвратительный старик, по воскресеньям просивший милостыню у костёла. Его поставили на колосники. Во время спектакля в щелочку декораций он наблюдал за игрою актрис с видом сатира.
Одной из неприятностей для Мечки был еще Улинг. Она прощала ему социалистические утопии, еврейский акцент, безобразную внешность, низкое происхождеше, нищету, лень, распущенность, но не могла выносить его нечистоплотности.
— Право же, вы чересчур небрежны, — говорила она, краснея.
Он пожимал плечами.
— Это мой стиль. Я физически грязен. Душа моя тоже грязна.
И, чтобы смягчить дурное впечатление, он читал ей свои музыкальные стихи, закрывая глаза. Он обвинял себя в подражании Ришпену только потому, что обожал его «Богохульства».
Однажды Улинг объявил ей легким тоном, скрывая ноющее беспокойство, что оставил своих родителей, бедных ремесленников, живших около фабрики за валом, и снял отдельную комнату.
— Зачем? — спросила она рассеянно.
— Для ваших посещений, разумеется.
Из жалости она промолчала. Из того же побуждения навестила его. В дешевой мещанской комнате, рядом с терракотовыми крестьянками он повесил портрет Бетховена и крупную фотографию Мечки.
— Теперь я в чудесном обществе.
Она почувствовала его руки на своих плечах.
Она уклонилась, оскорбленная и сконфуженная. Она не могла понять, чего он хочет от нее. Его безумная любовь не была для нее, разумеется, ни основанием, ни оправданием.
— Вы будете знамениты, — проговорила она со слабой попыткой утешить, — у вас будет куча денег, и вы создадите себе прочную семью. В вашем народе — дружные семьи.
Он перебил грубо:
— Я люблю вас! Я не хочу ждать!
Она села, положила подбородок на кисти рук и спросила без интереса:
— За что вы меня любите?
Из умных глаз Улинга посыпались насмешливые искры.