Покуда доктор писал рецепты, они успевали поспорить о философии, подразумевая под этим строгим словом житейские пустяки.
Внезапно Мечка стала поправляться. Так же быстро, как перед тем ослабевала. Это было одно из свойств ее натуры. Она разом покончила с меланхолией, рано вставала, выбирала светлые платья (она давно сняла траур) и уходила к морю.
Жила она недалеко от белого недостроенного костёла. На него никак не могли собрать нужных денег, и он стоял, убогий и прекрасный в своей нищете.
По бульвару круто пенился горный ручей, весь зеленый от близко растущих кипарисов. Шум его и деревьев часто врывался сквозь двери и окна в костёл и сопровождал мессу, как слабый аккомпанимент. Мечка безумствовала. Все здесь опьяняло ее.
«Бог возвращается ко мне, — думала она, — о Бог добр!»
В будни мессу приходилось ждать, и эта неаккуратность постоянно повторялась. По утрам высокий, немолодой ксендз, с лицом римского воина, возился, то, около цветов, то в своем винограднике. Его паства еле насчитывалась двумя сотнями. Большей частью это были чахоточные, надоедавшие Господу Богу молитвами о своем здоровье. Ксендз Лоскус мало церемонился с ними.
— Что вас привязывает к жизни, черт возьми? — восклицал он.
Всякая слащавость, по-видимому, претила ему. Он радовался, что у него в костёле нет дэвоток. Он шел в конфессионал, как вихрь, и говорил во весь голос.
Мечка смотрела на него, еле подавляя нежную улыбку. О, как он напоминал ксендза Иодко!..
Ксендз Лоскус столкнулся с нею в костёльном саду после вечерни. Он заговорил резко, потом смягчился и сел рядом.
— Вы — не курортная бабочка? Отлично. Приходите завтра ко мне на кофе. Кажется, я вас обидел, не в пять, не в девять. Извините.
Ей пришлось выслушать его жалобы на прихожан и море. Первые были грубы, скупы, невнимательны, второе раздражало его нестерпимо.
— Я не понимаю, как можно приезжать сюда. Эта голубая, зеленая, розовая, молочная и еще Бог знает какая махина, которая движется, плюется, рычит, безобразничает, может свести с ума. Здесь хорошо лишать себя жизни.
Он находил, что правительство делает хитрость, посылая в глушь ксендза Иодко, человека энергичного и образованного.
— Черт возьми, ксендз Иодко будет дураком, если не сопьется здесь!..
И ксендз Лоскус ушел в сильнейшем раздражении.
Во дворе белили новую плебанию, а ксендз Лоскус жил покуда в крошечном флигельке. Он снял двери с петель и спал на чистом воздухе, уверяя, что иначе задохнется. Его сутана залоснилась, оборвалась и пропахла потом.
Однажды Мечка застала его очень возбужденным. Его суровое лицо римского воина пылало. Он пил коньяк и стучал по столу.
— Чорт возьми, я уже сто раз должен был бы быть епископом… И если бы я был глуп, я бы сделал карьеру. Но я умен на свое несчастие…
В другой раз он набросился на Мечку.
— Я видел вас у конфессионала… Я нарочно не вышел из сакристии. Вы — интеллигентная женщина! Как вам не стыдно! Какие могут быть у вас грехи?.. Влюбились? Собираетесь влюбиться? Ну, и на здоровье! А исповедь — это переливание из пустого в порожнее! Я вас исповедывать не стану.
Он очень рассердился. Несколько раз он возвращался к той же теме. В Бога он верит, в ад и рай кое-как, но все остальное — обряд. И он ненавидит обряд.
Иногда к нему приходили племянницы, воспитанницы Краковского монастыря, гостившие здесь. Они нежно ворковали о добрых ангелах, о добром Иосифе, о том, где лучше молиться — у главного алтаря или в притворах. Ксендз Лоскус угрюмо выпроваживал их:
— Можете не прыгать передо мной… У вашего дядьки все равно — ни гроша за душой.
Бедные девочки краснели до слез.
Он сделал визит Мечке. Она приняла его, как светского. Это ему понравилось. Он оживился, стал остроумным, почти блестящим. Вероятно, он был очень хорош собой в молодости. Они заговорили о целибате. Ксендз Лоскус считал его возможным.
— Я могу поручиться за чистоту некоторых моих товарищей, — спокойно заявил он, — условия нашей жизни очень помогают в этом. Ватикану нужно верное и свободное войско. Ксендз может иметь сотню женшин, если захочет, ему запрещена только одна.
Ирония придала его улыбке оттенок жестокости.
После его ухода Мечка еще долго сидела на террасе.
Ночь была темная и аромат роз силен почти до осязания. Смутные желания забродили в Мечке. С неслыханной для нее дерзостью она хотела взять что-то преступно-увлекательное, грешное от жизни. Чистая и целомудренная, она хотела упиться этим, упиться до пресыщения. Уже по сладости этих мыслей она предвкушала восторг обладания. Любовь к ксендзу Иодко не испугала ее, хотя явилась неожиданно. Она ни минуты не сомневалась, что их тяготение обоюдно. Они только до сих пор никогда не говорили, не писали об этом. Они подходили к счастью робко, неуверенно и хотели вкушать его так, чтобы не уронить ни единой крошки.