Выбрать главу

Часто бывал я у Алексея Ивановича Жестякова, и он, чудаковатый, как многие одинокие старики, нравился мне все больше и больше, хотя я и не понимал, как в наше грозовое, накаленное время можно устраняться от участия в бегущих мимо событиях, от борьбы с холодом и голодом, с разрухой и недобитыми врагами. Желание как можно пристальнее рассмотреть одного из них, Владимира Федоровича Граббе, тоже толкало меня к дому Жестякова, — Граббе поселился у него. Да и судьба маленького Кораблика, как называл Жестяков Олю, беспокоила и пугала меня.

К счастью, у Оли оказался не тиф, а воспаление легких; через десять дней кризис миновал, и нам с Алексеем Ивановичем разрешили навестить ее. Не буду описывать Боткинскую больницу тех дней, по самые окна занесенную снегом, с кривыми тропинками, тонувшими в горах снега, обледеневшую, безрадостную.

Перед посещением больницы Алексей Иванович продал еще одну из Олиных безделушек, и мы явились в больницу с гостинцами: несколько кусков сахара, тянучки, ломтик украинского сала, несколько подмороженных яблок, хлеб.

Если Оля и до болезни была так худа, что на нее жалко было смотреть, то теперь от нее остались только косточки, туго обтянутые прозрачной кожей; худые ручонки стали похожи на щепки. В раздевалке нам дали какое-то подобие халатов, мы накинули их поверх пальто и долго бродили по коридорам и палатам, пока нашли Олю. Кроватка ее стояла в углу, отодвинутая на четверть метра от холодной, промерзшей стены; поверх серого солдатского одеяла девочка покрылась своей шубенкой. Укрытая до самого подбородка, она смотрела на нас сияющими глазами, холодный пар вырывался из ее рта.

— Вы? Пришли? И Данил тоже?..

— А как же, Кораблик! — с наигранной бодростью воскликнул Алексей Иванович. — И, если ты думаешь, что сия представительная делегация явилась с пустыми руками, ты глубоко ошибаешься, дорогая… Во-первых, вот, во-вторых, вот и, в-третьих, вот… — Развязав узелок, Алексей Иванович доставал оттуда то, что мы принесли. — Эти роскошные дары земли, Кораблик, обладают чудеснейшими качествами: они немедленно исцеляют маленьких принцесс от черных хворей…

С соседней койки на нас во все глаза смотрела девочка младше Оли года на три, на четыре, тоже наголо остриженная и тоже худая до невозможности.

— Сахар… — сказала она чуть слышно. — И хлебушек белый…

— Это Шура, — сказала Оля и посмотрела на лежавшие на одеяле «богатства». — Она мне два раза свой чай отдавала… — и с просьбой посмотрела на Алексея Ивановича.

— Ну конечно, конечно, Кораблик, — засуетился тот, отводя в сторону вздрагивающий взгляд. — Конечно, поделись с Шурой. Она же твоя подружка…

— Ага. И потом — у меня же много…

— Да, да, Оленька. А завтра я опять приду… И каждый день буду ходить…

— А я думала, что вы забыли меня…

— Ну! Неужели ты всерьез считаешь своих друзей способными на такое черное предательство? Не могу поверить! Нет! Нас просто не пускали. Там такой цербер охраняет этот ледяной замок — ужас! И вооружен он таким страшным оружием, как метла! О!

Худенькими пальчиками Оля разломила хлеб, взяла два кусочка сахару и протянула Шуре. Та с робким недоверием посмотрела на Олину руку, на сахар, потом перевела взгляд на Алексея Ивановича, будто боясь, что он ударит по протянутой к ней руке. Но Жестяков сказал:

— Бери, бери, деточка… А к тебе мама приходит?

— У меня маму трамвай зарезал… — С голодной и стыдливой жадностью Шура принялась кусать хлеб и глотать его, не жуя, потом так же по-зверушечьи быстро и жадно грызла сахар. — Раньше мы чай всегда с сахаром пили, — сказала она, подбирая с одеяла крошки. — У меня мама всегда-всегда покупала…

— А папа? — спросил Алексей Иванович. — Ты сама ешь, Оленька, ешь, Кораблик… А папа?

— А папа как ушел на войну, так и убили…

Мы посидели и ушли с тяжелым сердцем: это была еще одна грустная страница той поры нашей неналаженной, неустроенной жизни. Оля прощалась с нами, с трудом сдерживая слезы.

— Мне Шуру жалко, — прошептала она, когда я наклонился, прощаясь с ней. — И еще: домой хочется…

Я не понял, что она разумела тогда под «домом»: далекое ли свое севастопольское жилье или комнату в Мерзляковском переулке, где ее окончательно свалила болезнь. Я ушел, унося в памяти нестерпимое мерцание ее больших доверчивых глаз, ее детскую незащищенность и беспомощность…

И Алексей Иванович вышел из больницы в необычайном для него настроении: его шутливое, чуточку ироническое отношение ко всему происходящему уступило место грустному и вопросительному недоумению. Он шагал, прикрывая рот воротником шубы, внимательно поглядывая по сторонам, словно впервые видел длинные очереди у хлебных лавок; ободранных за годы войны, изможденных людей; занесенные снегом улицы. Заговорил, не обращаясь ко мне, а думая вслух, вглядываясь во что-то далекое и, может быть, даже мертвое.