Выбрать главу

Вернулся Шустов, лицо его было озабоченно.

— Так вот, — сказал он. — Там, — показал на дверь соседней комнаты, — жена. Ну, понимаешь, — жена. Больная. Понимаешь? Надо, чтобы всегда было тепло. Где-то достать дров, натопить, принести воды. Все это делал старик… Ну, а теперь…

Он прошелся по комнате, остановился возле меня.

— Будешь приходить утром и вечером. Так?

И снова из соседней комнаты позвал гаснущий женский голос:

— Ия!

Шустов снова ушел. На этот раз он прикрыл дверь неплотно, и до меня доносились их голоса, сердитый — Шустова и женский — слабый и капризно-нежный. Она говорила:

— Ну, милый, мне так трудно, когда тебя нет. Как будто всю жизнь ночь. И — лед.

— Потерпи, — раздраженно отвечал Шустов. — Потерпи. Еще несколько дней, и все повернется. Понимаешь, только надо… И все вернется…

— Ничто не вернется! — вздохнул женский голос.

— Всё! Всё, что принадлежит нам по праву рождения, по праву, данному богом. Но ты пойми, если будем сидеть сложа руки, кто же будет делать эту очистительную работу? Кто? Неужели ты хочешь окончить жизнь прачкой?

Они еще что-то говорили, но уже тише, я не мог уловить смысла — только отдельные слова.

Затем Шустов снова вышел ко мне, его чеканное лицо было жестким и сердитым. Подошел, грубо спросил:

— Ну, согласен? Только смотри, чтобы всегда было тепло.

«ШАГИ СУДЬБЫ»

Уже поздно вечером я добрался до квартиры Корожды. Но его все еще не было дома. Тетя Маша стирала в жестяном тазу Гришуткины рубашонки и штанишки, а он сидел возле и серьезными задумчивыми глазами смотрел на руки матери, на летящие из-под них мутные брызги. Укутанный в старый отцовский бушлат, неровно подстриженный ножницами, он напоминал галчонка, выпавшего из гнезда и не знающего, что делать.

— А, Даня, — сказала Маша, с усилием выпрямляясь. — А мы вот с сыночком, видишь, постирушками занялись. Мыла нету, золой приходится…

Я снял пиджак, потрогал свою шинелишку, висевшую в углу, подсел к Гришутке:

— Здравствуй, Гриш.

— Здравствуй. — Темные вишневые глаза посмотрели на меня серьезно и вдруг оттаяли, улыбнулись: мальчик сразу стал похож на мать. — А папки все нету. Долго нынче.

— Соскучился, милый? — спросила Маша.

— Ага! Он же селедок хотел принести.

— А ты любишь селедки? — спросил я.

— А их кто же не любит? — ответил мальчуган, с удивлением посмотрев. — Они же соленые. Я, когда вырасту, всегда селедки домой носить стану. Правда, мамка?

— Правда, правда, сынок. И селедок, и еще чего. Хлебушка белого.

— Ага! Он вкусный какой, знаешь? — И вишневые глазки посмотрели на меня с доверием и радостью. — У нас в садике два раза давали — ух и вкусно же!

Да, все еще голодали дети, и кусочек белого хлеба и селедочный хвост казались самым вкусным, что есть на земле.

Маша выжала рваные, в заплатках, серые, застиранные одежонки сына, повесила над печуркой, присела. Большие, красные, распаренные руки тяжело легли на колени. Но лицо у нее было задумчивое и доброе и словно светилось изнутри. Устало улыбнувшись своим думам, она обняла Гришутку за голову, притянула к себе. Тот с торопливой и радостной благодарностью ткнулся носом в ее плечо, засопел.

— Ну что? Что? — спросила она.

— Тобой пахнет, — шепотом ответил он и снова прильнул.

— Эх ты, маленький, грошовенький мой, бриллиантовый… — Помолчала. — Что ж, это, правда, Ромась-то как задержался? Не случилось ли чего? По вашей-то работе каждую минуту беды ждать…

Но беды никакой не случилось; Роман пришел оживленный, довольный и принес большую ржавую селедку.

— Ага! Я говорил, говорил! — с торжеством закричал малыш, бросаясь к отцу и обхватив ручонками его ноги выше колен. — Вот он, папка! Мамка, гляди, какая толстая селедина! У!

Маша подошла к мужу сзади, помогла снять шинель и, обняв его большими и сильными руками, прижалась к его спине лицом.

— Ромась! Милэсенький мий!

— Ну-ну! — деланно сердито прикрикнул он. — Со всех сторон нападают. И там, и тут.

— Боже мой, — вздохнула Маша, смущенно поправляя волосы. — И как ты с одной-то рукой с ними, с гадами, воюешь?

— А и вторую когда отстрелят, я их зубами грызть буду! Я — зубастый! — весело отозвался Роман. Обнял Гришу одной рукой, приподнял и прошел к столу. — Прямо жизни от них, Данил, нет. То спекулянты, то контра всякая, то теперь — еще попы! И мутят, и мутят, и лезут изо всех щелей, мора на них нету… Из многих церквей да монастырей золотишко поховали, ризы там, кресты всякие и — никаких человеческих слов не понимают! Им про детишек голодных рассказываешь, про то, что Америка золото за помощь спрашивает, — им как вот стене! Словно и сердца в них нет… — Он помолчал, прижал головенку сына к своей груди, потерся носом о детский затылок. — Ну, кое-кого мы нынче распотрошили, на Воробьевых… И знаешь, куда всё это божьи гусеницы прятали? Вот, Маша, никак не угадаешь!.. В ведерный чугун сложили, сковородкой накрыли, увязали это хозяйство проволокой, да все прорешки варом заделали. И — куда, думаешь, Данька? В нужнике у себя во дворе утопили…