Оглядываясь назад, все, что я помню про день, когда мама уехала, это фишку с обоями и то, как мама про свои ошибки сказала, а еще по телевизору эта фигня началась, война с Аргентиной, конфликт насчет Фолклендских островов или, как мама их называла, Мальвинских. Помню, каждый день после ее отъезда я смотрела телек, словно зачарованная, корабли и пушки, и общее чувство возбуждения, и флаги, а с тех пор я, по-моему, новости не смотрела ни разу.
Мы победили, да?
У бабушки мне, наверно, лучше было. Она не переносит маму, да и папу тоже, никогда их не переносила, хотя мама, в общем, дочь ей все-таки, но она ее все время называла дурой бестолковой, вот это верно, пожалуй. По-моему, даже папа в конце концов после маминого отъезда вздохнул свободно, хотя его и смущало, что это произошло с мужиком по имени Кестрель.
А уж когда я переехала, он точно вздохнул свободно. Несколько раз заскакивал проведать, как дела. Мама так и не появилась.
Короче, вернемся в вигвам, мама нам обоим рассказывает, как хорошо им сейчас живется, у них тут крупное поселение, почти пятьдесят человек, и большинство намного моложе ее, все занимаются вещами типа живописи, скульптуры, гравируют по меди, ваяют из камней всякую поддельную фигню в стиле «новый век» и продают на Кэмденском рынке, потом она рассказывает про Джереми, послушного идиота, которого мы встретили снаружи, ну да, она его подруга, это ему дозволено делить с ней огромную кучу провонявших одеял.
Глядя на меня, она говорит, Эмили, разве ты счастлива по-настоящему, нет, я же вижу, я твоя мать, а я ей не возражаю, и тогда она придумывает выход, в смысле, переехать жить сюда, ко мне, к нам обоим, то есть. Это, говорит, было бы здорово, мы могли бы вместе чем-нибудь заниматься, ты бы, скажем, рисовала, ты ведь по-прежнему хорошо рисуешь, дорогая моя?
В ответ на это я чуть ли не с цепи срываюсь, этого мне только не хватало, ну уж нет, никогда, ни за что. А она с таким обиженным видом говорит, почему, что здесь плохого, а мне хочется сказать, да все, абсолютно все, но вместо этого я просто ору БАРДАК!
Тут атмосфера в вигваме становится слегка напряженной. Раду, не зная, куда девать ноги, начинает ерзать и ковырять стежки на зеленом одеяле.
Через некоторое время мама говорит, бардак? ну и что, подумаешь, немножко грязновато, а я ей, немножко грязновато? Ты вот сюда погляди! Нет, то есть черепашки в ванне просто отдыхают, и тут я слегка срываюсь и напускаюсь на нее со словами: вместе чем-нибудь заниматься, вместе чем-нибудь заниматься, а какие, блин, совместные занятия ты мне пятнадцать лет назад устроила — бросила меня ради какого-то хиппи, который тебя послал, недели не прошло, ты что думаешь, мне теперь охота жить с тобой одной жизнью, вшивой, убогой, полный маразм… Я что, совсем, что ли? Хочешь, чтоб я с тобой жила? О’кей, замечательно. Тогда извинись, блин, дом купи, одежду свою постирай. И брось этого бородатого, этого безмозглого придурка, Джереми долговязого. Это еще что за дела?
И… сожги эту заумную книгу по белой магии и колдовству, мать — ну какая из тебя ведьма…
До этого момента мама слушала молча, широко раскрыв глаза, а тут разразилась протестами: «Эмили, милая, у меня же диплом высшей жрицы Аваллона…»
Тогда я отхожу от нее, вскидываю руки и визжу: О ГОСПОДИ ПОМИЛУЙ, потом, метнувшись назад, ору с перекошенным лицом, а это еще что такое, этот дурацкий пятиугольник вот тут, да выкинь ты его, мать, на кой он тебе сдался, а то великому рогатому богу Пану, тому, кто козлоног, блин, и со свирелью, блин, больше делать, блин, нечего, только откликаться на призывы какой-то офигевшей бабки ненормальной, в палатке посреди равнины Солсбери… и свечи выкинь, кричу я на нее, от них воняет… вот это все сделай для начала, а тогда… тогда… совсем я сорвалась, совсем, всегда так происходит, это, наверно, ежегодное изгнание нечистой силы, и вот выкрикиваю я все эти оскорбления, рву на кусочки ее жизнь, как вдруг полог распахивается и в палатку входит мальчишка, на вид лет восьми или девяти, лицо для прикола вымазано красным, нечто вроде восточной боевой раскраски, на мальчишке продранная баскетбольная майка, грязные синие джинсы и кроссовки, он пересекает комнату и что-то спрашивает у мамы, а я уже закончила свою тираду и смотрю на него более внимательно, он же в это время меня как будто бы только заметил, на лице у него появляется легкое удивление, всего-навсего легкое удивление, что тут особенного, он, в общем, вовсе не обалдел, только чуть улыбается мне, склонив голову набок, я бы это выражение узнала, даже если бы никогда его прежде не видела, и говорит мне: «О, привет, мам».