В студии пахло опилками. Декорация, очевидно, была не готова: торец строящегося дома был закрыт раздвижными платформами вроде железных лесов, в полумраке маячили горы щепок, опилок, ломаного пенопласта, тут и там пластиковые канистры, вёдра, мусорные мешки, верстаки…
Это меня успокоило: ну, здесь работы ещё надолго. Завтра в эфир не выйдем. Успею обжиться.
Мы спустились по пандусу – и, когда двинулись вдоль фасада, вглубь павильона, Семён впереди, я за ним, – у меня появилось странное ощущение, словно мы движемся не по земле, а по какой-то невидимой эстакаде. Потом я сообразил, что виноваты деревья. Вблизи было видно, что деревья – из пластика, но сделаны очень подробно, со всеми складочками коры, с искусственным снегом… Они были как бы утоплены в землю, то есть сучья и ветки начинались не над головой, а прямо от пола. Из-за деревьев светили приборы. Выше всех, на суставчатой ноге, горел самый яркий прожектор с серебристо-зеленоватым фильтром. Этот фильтр и давал эффект лунного света. В театре он называется почему-то «чахотка».
За деревьями справа – дорожки сада, ограда, другие дома… Оказалось, что всё это – фотографическая панорама: в высоту метров семь, а в длину, наверное, и все тридцать. Панорама была напечатана то ли на ткани, то ли на какой-то полурезиновой плёнке и держалась на тонких тросах, растянутых под потолочными фермами.
Дом – длинный, огромный, тёмный – был похож на корабль, на ковчег. Тридцать метров в длину, тридцать пять?.. Окон только с той стороны, где мы шли, было не меньше десятка.
Фасад, освещённый сверху приборами, казался каменным, лепнина была объёмной (скорее всего, из крашеного пенопласта). Первые три окна были крест-накрест заклеены, как в войну от бомбёжек, стёкла грязные, в брызгах: было ясно, что там внутри до сих пор штукатурят и красят. Дальше – чистые тёмные стёкла, за стёклами шторы, как если бы в этих комнатах уже действительно жили люди: в одном из окон мелькнула не то горящая свечка, не то просто блик.
Дом подпирали грубые деревянные сваи. Фасад был покрашен примерно на метр выше и ниже оконных рам – ровно настолько, чтобы камера могла снаружи заглянуть в окна, и при этом в кадр не попало бы ничего лишнего.
Сколько раз я потом себя укорял, что внимательно не осмотрел дом снаружи. Я еле волочил ноги, единственное желание было – лечь… Думал, завтра освоюсь… Я помнил требование грызуна «не выходить за периметр», но был уверен, что речь шла про всю эту огромную студию. Нет: как выяснилось, мне нельзя было покидать декорацию как таковую, выходить за ту стену с окнами, вдоль которой меня вёл Семён. Я должен был двадцать четыре часа находиться внутри. Получилось, что я видел дом только с одной стороны, где деревья… А что там сзади, не видел. Какая вроде бы разница, да? Но почему-то мне кажется, что если бы я тогда обошёл павильон, осмотрелся, потрогал стены руками, то все эти месяцы в заточении прошли бы чуть легче…
На дальнем торце дома уже не было никаких признаков стройки. Здесь всё выглядело как во время обычных студийных съёмок: длинная вешалка, на вешалке несколько курток, внизу разбросанные кроссовки, большие бутыли, кулер, столы, тележки с техническими мониторами… Вдруг я заметил, что передо мной – живой человек: на составленных рядом четырёх стульях, вытянув длинные ноги, лежал на спине парень в худи с капюшоном. Он не повернул головы в нашу сторону, вообще не шевельнулся: то ли спал, то ли следил за экранами.
На большинстве мониторов было темно, бежали красные и зелёные цифры. Думаю, это была техническая картинка изнутри дома. На одном из экранов прошла, как мне показалось, девушка со свечой, в чём-то белом (может быть, в ночной рубашке), с высокой старинной причёской… Громко булькнул пузырь воздуха в кулере. Семён окликнул меня:
– Пожалуйте в дом.
Мы поднялись по грубо сколоченным доскам, вошли в пустой проём без двери. В полутьме на комоде (и правда, вполне антикварного вида) горела свеча. Пахло не жилым домом, а чем-то сырым, вроде мокрой извёстки. Семён здесь прекрасно ориентировался: он куда-то пропал на секунду и вынырнул с бронзовым (или медным?) двурогим подсвечником.
– Электричество в доме есть? – спросил я без особой надежды.
– Даже слова такого не знаем.
Сквозь тесное тёмное помещение (я ничего не успел рассмотреть: много мебели, под ногами ковёр, и пахло уже не извёсткой, а душноватым жильём) – мы вышли в длинную комнату. Справа, в дальнем углу, мерцали лампадки: иконы, иконы, целый домашний иконостас. Письменный стол, освещённый луной (то есть фильтром «чахотка»), – показался мне необычно высоким. Шкафы с книгами. Гравюры в рамах. Напольные часы башенкой. Камердинер поставил подсвечник на тумбу с мраморной крышкой и сложил (точнее, полусложил-полусдвинул) длинную ширму, за которой обнаружилась вожделенная кровать – тоже по виду старинная, низкая, зато с целым штабелем пухлых перин, со стёганым одеялом в горох, с грудой пышных подушек перед резным внушительным изголовьем.