Вдруг замерла. Выпрямилась. Глаза сверкнули.
– Гер-рой! – прогрохотала она. – Герой – войны! На колени, мерзавцы! перед героем! Все! Ниц!
Я обернулся к Семёну – единственному знакомому здесь человеку. Он чуть присел и вжал голову в плечи, но на колени всё же не опустился. Другие лакеи тоже падать не торопились. А сидящая к нам спиной кукла с высокой причёской и вовсе не шелохнулась, ухом не повела.
Всё это время я пытался придумать, как незаметно вытереть губы. Не рукавом же…
– Что, Сенька, разбойничья рожа? – подбоченилась маменька. Из Кассандры она превратилась в купчиху Островского. – Ты не смей ухмыляться мне. На конюшню отправлю. Чего встал столбом? Вези молодого графа к столу.
Видимо, расстреляв первый боезапас и удовлетворившись произведённым эффектом, маменька села на своё место – а мы с Семёном возобновили движение вглубь гостиной.
Поравнялись с молодой женщиной, она подняла на меня прозрачные ничего не выражающие глазищи…
О боже, только не это, подумал я.
Вернее, так подумала моя актёрская половина. В отличие от Людмилы Ивановны, эту девушку я узнал сразу. Да и сложно было бы не узнать: последние пару лет она таким же голубым взглядом смотрела с каждой журнальной обложки, с каждого кинопостера, причём мне всегда казалось, что фотография одна и та же, только фон подкладывают другой.
Конечно, Людмила Ивановна Ледовских не была никакой «знаменитостью первой величины», а была траченной молью полузабытой актёркой, – но Гололобова не была актрисой вообще. Олимпийская фигуристка, телеведущая – и вот недавно её стали снимать во всех сериалах на Первом канале, мороженая треска, ругалась Марина (моя жена, тоже актриса, правда, в отличие от трески, без ролей).
Боже, как с ней играть? – ужаснулась моя актёрская половина. В реальности у меня ни братьев, ни сестёр не было, но понятно же, что между сестрой и братом должна ощущаться какая-то доверительность, нежность… а эта смотрит – и ноль. Нет, какое ноль, минус тридцать.
Арктическая пустыня. Льды.
Но, повторюсь, так воскликнула только актёрская, профессиональная половина меня – и то обращаясь мысленно к жене Марине. Мужская моя половина задумчиво отфиксировала стройность, складность фигурки, безукоризненную гладкость кожи, прохладную бледность, свежесть… и промолчала.
– Алёша, – выговорила Гололобова именно с той степенью выразительности, с которой кукла говорит «мама».
Нет, вру. В том, как она произнесла моё имя, мне почудилась некая неоконченность, тень вопроса:
– Алёша?..
Мол, ты ли это? Тебя ли мы ждали (или «я ждала»)?
– «Оленька», – подсказал мне наушник.
– Оленька? – повторил я, скопировал, чуть усилил, чуть передразнил.
– Целуетесь рука в руку.
Опять это загадочное «рука в руку»… Я нерешительно приподнял с подлокотников локти. Гололобова, в отличие от меня, знала, что делать. Положила на мою левую ладонь свою правую, неожиданно лёгкую, – а мою правую руку взяла своей левой, потянула к себе, наклонилась и не спеша, обстоятельно поцеловала.
Моя коляска была довольно высокой (была и остаётся – я и сейчас в ней сижу, пишу за столом). Выше обычного стула. Гололобова была в открытом платье. Когда она наклонилась, я увидел под собой голые плечи, идеально чистые, ровные, лакированные, – и аккуратную, небольшую округлую грудь.
Поцеловав мою руку, Гололобова посмотрела на меня исподлобья, не моргая, своими огромными кристаллическими глазами – что этот взгляд означал, и означал ли вообще что-нибудь, для меня осталось загадкой. Это могло быть и ожидание, и презрение, и отвращение, и жестокость, и вызов – в зависимости от того, какую музыку подложить. Я только успел подумать: какие маленькие зрачки. Но горделивое чувство определённо меня кольнуло – не каждый день мне целовали руки двадцатипяти-или-сколько-там-летние олимпийские-или-какие-там чемпионки…
Тьфу, как трудно, оказывается, писать! «Кольнуло» – обычное слово, неточное. Не кольнуло – а словно бы приложил лёд к лицу или к шее, и за шиворот потекла холодная струйка. Вроде бы неприятно… или приятно, не разберёшь. Как назвать одним словом?
Я спохватился – и забытую Ольгину лапку тоже поцеловал: её рука, в отличие от маменькиной, была стерильно чиста, ничем вроде не пахла (может быть, чуть-чуть мылом). Целуя, я схулиганил: скользнул по бледной коже губами туда-сюда – и ухитрился стереть почти весь маменькин крем.
– Эй ты! – крикнула маменька, перехватывая внимание. – Как тебя, Сенька! Положи его сиятельству галантина!
Один из лакеев (сам главный повар Маврикий, тогда я этого не знал) метнулся было к блюду с желейно-ветчинным рулетом, чем-то замысловато нафаршированным, – но маменька с размаху шлёпнула его по спине: