Дядя Миша тоже был революционер, наверное, большевик. Он дружил с Луначарским, вместе с ним создавал сеть техникумов в России. Когда умер мой отец, Миша занимал пост заместителя наркома финансов. За ним ежедневно утром заезжал большой, черный и угловатый «Роллс-Ройс». С кончика его могучего радиатора летела вперед бронзовая фигурка Меркурия.
Миша меня любил, играл и дурачился со мной и Женькой, когда я приходил к ним. Впрочем, это случалось редко. Я побаивался его жены, тети Фимы — важной и строгой, по всему обличью — высокопоставленной дамы. Она меня, бедного родственника, не жаловала. Отношения наших семей совсем разладились, когда в день похорон моего отца тетя Фима явилась к нам с букетом цветов и сказала матери: «Поля, ведь цветы — всегда радость!» Эту фразу мама не могла простить ей до конца дней...
Мать моя, Полина Натановна Лейтес, дожила до 69-го года. Я помню ее уже вдовой. Она работала участковым врачом-терапевтом в районной поликлинике. Жили мы трудно. Чтобы поставить на ноги старшего брата Натана и меня, мать работала на две ставки. А это означало принимать в поликлинике или посещать на дому за день 30-40 больных в нашем центральном районе, где старые дома с высокими этажами, как правило, не имели лифтов. Приходила с работы «мертвая» от усталости и сразу ложилась, чтобы читать газету. Со своими московскими родственниками мама общалась редко и только у них. К себе приглашать было обременительно. Я тоже не звал к нам приятелей — ни школьных, ни дворовых: маме был необходим отдых. Радио у нас не было. По вечерам в квартире царила тишина. Не помню ни одного праздничного вечера. Даже дни моего рождения никогда не отмечались застольем и гостями, хотя какой-нибудь подарок мне мама вручала непременно. Единственными ее праздниками были регулярно, раз в две недели, визиты к одному старому пациенту — виолончелисту. К нему в этот день приходили еще трое музыкантов (тоже пациенты), и они специально для мамы играли. Чаще всего Чайковского. Особенно она любила, с ее слов, трио «Памяти великого артиста» и «Размышление».
По выходным дням мама дежурила, а летом ездила врачом в пионерские лагеря, куда бесплатно можно было взять меня. Все хозяйство вела преданная, но бестолковая и немного ущербная моя няня («домработница») Настя. Она попала к нам прямо из деревни. Я учил ее грамоте. Стряпала она преотвратно. Но надо отдать ей должное: во время войны (я был в армии, мама работала далеко от Москвы в эвакогоспитале, а брат уже давно женился и ушел из дому). Настя оставалась одна в квартире, где-то работала на фабрике, но в эти голодные годы не продала из дома ни единой тряпочки. Когда я впервые неожиданно приехал на побывку, в квартире все было чисто прибрано, и все бумаги на моем письменном столе лежали в том же порядке, что и в день моего поспешного ухода в армию.
Свой участок мать обслуживала лет сорок. Знала всех больных, добрая половина которых родилась на ее памяти. Была замечательным диагностом-практиком. Спасла от гибели не один десяток своих пациентов. Нередко ее будили среди ночи паническим сообщением по телефону, что кому-то очень плохо. Она безропотно вставала и шла к больному. Денег не брала никогда — ни копейки! Иногда от самых близких и давно знакомых пациентов принимала коробку конфет, которые потом месяцами («до случая») черствели в шкафу между стопками белья. (Ни конфет, ни фруктов мы покупать не могли.)
Со стыдом вспоминаю, что почти за всю ее жизнь я не испытывал к матери никаких нежных чувств. Может быть, потому, что она была так сурова. Разговаривали мы с ней редко, да и не было у нас общих тем. Мои школьные дела ее не интересовали.
Благодаря хорошей памяти я учился всегда на одни «отлично». Это разумелось само собой. Не помню ни одной ласки, даже из моего дошкольного возраста. Только обрывки каких-то сказок, которые она мне читала.
После войны, когда я уже многое понимал в нашей общественной жизни, мне с трудом удавалось сносить ее категорические сентенции: «Вот же написано в газете...» Спорить было бесполезно. И вообще, характер у мамы был замкнутый, сосредоточенный на чувстве долга, доходящего до жертвенности, и потому для меня (кому в основном предназначались эти жертвы) особенно трудный. К примеру, она могла месяцами откладывать каждую копейку и потом вдруг заявить: «Тебе надо сшить хороший бостоновый костюм». Он мне вовсе не был нужен, но я знал, что должен подчиниться. Из гипертрофированного чувства долга она отказалась вторично выйти замуж за очень интеллигентного и хорошо обеспеченного вдовца, который ей был явно симпатичен. Я, кстати, относился к нему вполне благожелательно.