Но и это все быстро кончилось. Некуда стало скрыться от осознания того, что радужные перспективы, о которых щедро рассуждает тот, кто за все платит, – блеф, что сам он – отнюдь не самурай, что все цели – ложные, что энергия его – холостая, а движения вперед – нет и не будет.
Щеглов не перестал быть верен начальнику, но искра, загоревшаяся было в нем, вновь потухла. Пытаясь сохранить хоть какую-то содержательность повседневности, он трансформировал понимание долга из категории духовной в утилитарную, прагматическую. Платят деньги, платят хорошо, значит, долг – выполнять свою работу: выполнять, что называется, в пределах должностных инструкций и поручений руководства. Выполнять хорошо, чтобы не было стыдно.
И – выполнял. Выполнял – самую разную. Выполнял повседневную, текущую: десятки, сотни текстов – пресс-релизов, писем, поздравлений, соболезнований, выступлений, презентаций, статей, заметок, записок… Выполнял вынужденную: совещания, заседания, встречи, переговоры, бесконечные телефонные разговоры. Выполнял серьезную, кадровую: структуры, штатные расписания, уговоры начальства, поиск людей, собеседования, разносы, обучения, увольнения… Выполнял грязную: и потоки помоев, рожденные в кабинете Щеглова, лились на сильных и слабых, известных и неизвестных, честных и воров – на всех тех, кто своими действиями, или своим бездействием, или же только присутствием своим на этом свете мешал Анатолию Петровичу Ковыляеву прокладывать себе дорогу. Он издавал книги с незатейливым пропагандистским содержанием, снимал такие же бравурные фильмы, рисовал цветастые буклеты с фотографиями своего руководителя в различных героических позах, придумывал «бренды» и «слоганы», ругался с коллегами и чиновниками, начальством и подчиненными, убеждал, уговаривал, угрожал, умолял; и делал еще много всего – хорошего и плохого, – того, что и положено было делать человеку, отвечающему в крупной корпорации за ту неопределенную, бесформенную, неизвестно где начинающуюся и где заканчивающуюся область, именуемую «связями с общественностью».
В Топливной Щеглов служил уже пять лет и за эти годы вырос там и укрепился: служба превратилась в управление, вырос ее штат, он сам из человека, который «непонятно зачем нужен», превратился в человека, который всем и всегда необходим и которого никогда не оставляют в покое, превратился в чиновника, визу которого хотели видеть на серьезных документах, оброс полномочиями, привилегиями, связями, подрядчиками, «своими» людьми. Пользуясь на первых порах почти безграничной поддержкой Ковыляева, он успешно подобрал под себя и непосредственно вверенную и смежные с ней области, и ни один вопрос, хотя бы отдаленно их задевающий, затрагивающий его интересы, не проскользнул бы теперь мимо него. Эта поддержка, эта почти любовь того, кто за все платит, стала его первичным капиталом: он позволял себе оспаривать мнение вышестоящих, возражал порой и самому своему благодетелю, а это – дорогого стоило, и капитал его быстро приумножался.
Рос «капитал», росло и благосостояние: подержанные машины сменились на новые, менялись – с увеличением – квартиры, появился загородный дом в хорошем поселке, в шкатулке жены завелись дорогие драгоценности.
Но, одновременно с этим приращением – капитала и благосостояния – поднималась во весь рост, и росла, росла, будто в геометрических пропорциях, отступившая было ранее перед бытовой требовательностью действительности, верная его, Щеглова, с самого детства, спутница – вечная, неотступная подавленность. Подобно тому, как с приобретением материальных благ худеет кошелек или тает банковский счет, с прибавлением в жизни Щеглова внешних атрибутов успеха худели, истончались его душевные силы. Благополучие и положение, дающиеся ему тяжелым, однообразным напряжением каждого дня, как вода кусок сахара, растворяло содержимое одной из чаш внешне уравновешенных пока еще весов его внутреннего состояния; и этим содержимым была его способность поддерживать в себе иллюзию правильности своего жизненного выбора, верности избранного пути; другую чашу тянули неудержимо вниз нереализованные детские мечты и взрослые уже сомнения: мысль о том, что вот так, всю жизнь, каждый день, с девяти до шести, на службе у того, кто за все платит, была ядовитее любой отравы.
Каждый день он вставал в полседьмого. В полдевятого он приезжал в офис. В офисе его тело в течение дня пребывало в трех основных положениях: перед монитором компьютера, с телефонной трубкой у уха или в чужом кабинете, с ручкой и блокнотом.
В полном соответствии с этим однообразием сжималось и сознание Антона, словно бы постепенно, по мере загрязнения, сужался обзор ветрового стекла автомобиля. Во имя поддержания равновесности, медленно, но верно, все иные формы активности, кроме корпоративной службы, вытеснялись из его сознания, из его кругозора, из памяти, из жизни: он перестал читать книги, ходить в кино, в театр, перестал интересоваться чем-либо, выходящим за рамки жизни корпорации; даже семейные заботы, и жена, и дочка, из его сознания постепенно выталкивались куда-то на второй план.
Щеглов чувствовал: он превращается в функцию, в программу, в робота, с четко определенным перечнем задач, и все, что мешает выполнению именно этих задач, либо игнорируется, либо изгоняется с пути насильно.
Но – сильнее и сильнее тянула вниз вторая чаша. Это было так, как будто он раздваивался, разделялся, распадался – на две субстанции, одна из которых живая, другая же – железная, металлическая, программируемая. Его «живой» будто бы отходил в сторону и со стороны наблюдал за его вторым, за этим механизмом, за роботом, за его «мертвым». А «мертвый» на глазах у «живого» изо дня в день, однообразно, заученно совершал одни и те же механистические движения. «Живому» происходящее не нравилось. «Живой» вылезал по вечерам. Этими вечерами настроение у него было – хуже некуда. С трудом, со скрипом дотягивал он до утра, а утром «мертвый» опять вступал в свои права, и горькая тяжесть безнадежности, бессмысленности, безыдейности нетерпеливо, грубо отталкивалась в сторону запуском обычной механистической программы: подъем, завтрак, путь в офис, утренний чай в офисе, мониторинг прессы, очередной написанный текст, очередной звонок на мобильный… Ни утилитарная трактовка долга, ни деньги, ни почет не казались «живому» достойными аргументами. Но остановить «робота» «живой» не мог. «Кнопки» не было. «Живое» доживало разве что до следующего утра. Происходящее вовне в светлое время суток переставало существовать для Антона; в крайнем случае, «мертвый» откупался от него деньгами, получаемыми за выполнение его ежедневной программы.
Впрочем, даже и не за это. Это «живой» хотел бы, чтобы было так: он делает свою работу, делает ее хорошо, качественно и за эту работу ему платят. Однако на деле было не так: за свою зарплату должен был Щеглов как раз и быть – «мертвым»: полностью и безраздельно принадлежать корпорации, олицетворяемой для него (да и для всех, кто в ней работал) тем, кто за все платит – ее, его президентом. Ковыляев – это он, он – претендовал на то, чтобы занять, заполнить собою все его существование, всю его сущность: стать его семьей, его домом, его детьми, его женой, стать – самой его жизнью.
Днем Антон подчинялся, капитулировал. Вечерами, по ночам – бунтовал. Не засыпал, пил таблетки.
Но так – вероятно, не вполне и осознавая это – Щеглов вел с самим собой отчаянную борьбу за этого «живого» выживание. Его подавленностью, его депрессией – это «живой» настойчиво заставлял его чувствовать, переживать, сомневаться; не капитулировать, не уходить целиком, без остатка, в механистическое бессмыслие и бездумие…