При первом же столкновении колонна его сторонников отступает и рассеивается. Троцкий глядит вокруг. Где его верные сподвижники, вожди его фракции, полководцы маленького безоружного войска, брошенного им на захват власти? Единственным, кто не дрогнул в этой схватке, был сам Троцкий, великий мятежник, Катилина коммунистической революции. «Один солдат, — рассказывает Троцкий, — выстрелил в мой автомобиль, как бы в знак предупреждения. Без сомнения, кто-то направлял его руку. Имеющие глаза увидели 7 ноября на улицах Москвы повторение Термидора».
В своем печальном изгнании Троцкий, возможно, думает, что революционная Европа сумеет извлечь из этих событий полезный урок. Но он упускает из виду, что этим уроком может воспользоваться Европа буржуазная.
XIII
Во время фашистского переворота в октябре 1922 года, во Флоренции, один необычный случай свел меня с Израэлом Зенгвиллом, английским писателем, который и в книгах, и в жизни — даже в те революционные дни — никогда не поступался своими либеральными убеждениями и демократическими предрассудками. Во Флоренции, когда он выходил из здания вокзала, его задержал патруль чернорубашечников за отказ предъявить документы. В Англии Израэл Зенгвилл принадлежал к Union of democratiс control, и был заклятым врагом всякого насилия и беззакония. Вооруженные люди, занимавшие вокзал, не были ни карабинерами, ни солдатами, ни агентами полиции, они были чернорубашечниками, то есть лицами, не имевшими никакого права занимать вокзалы и требовать от него предъявления документов.
Писателя привели в здание фашистского штаба на площади Ментана, у реки, где раньше помещалась ФИОМ — всеитальянская федерация рабочих-металлистов, социалистическая профсоюзная организация, которую фашисты разогнали, — и ввели в кабинет консула Тамбурини, тогдашнего командира чернорубашечников во Флоренции. Тамбурини послал за мной как за переводчиком; к моему большому удивлению, я увидел перед собой Израэла Зенгвилла, блестяще исполнявшего роль члена Union of democratiс control, жертвы революции, которая не была ни английской, ни либеральной, ни демократической.
Он был в ярости и высказывал на очень приличном английском языке совсем неприличные мысли о революциях вообще и о фашизме в частности; лицо у него побагровело от гнева, а взгляд безжалостно испепелял бедного Тамбурини, который не знал английского языка и не понял бы ни слова из этой либеральной и демократической тирады, даже если бы незнакомец изъяснялся по-итальянски. Я постарался как мог передать в учтивых выражениях эту речь, столь нестерпимую для слуха фашиста, чем, думаю, оказал большую услугу Израэлу Зенгвиллу, так как в те дни консул Тамбурини не был ни персонажем Феокрита, ни членом Фабиановского общества: тем более, что он вообще не знал о существовании Израэла Зенгвилла и, похоже, не верил, что встретился с видным английским писателем.
— Я не понимаю ни слова по-английски, — сказал мне консул Тамбурини, — но думаю, что ты неточно перевел его слова: английский язык — контрреволюционный, мне кажется, что у него и синтаксис какой-то либеральный. Так или иначе, забирай этого господина и постарайся, чтобы он забыл о неприятном инциденте.
Я вышел вместе с Зенгвиллом, проводил его до гостиницы и провел с ним несколько часов, беседуя о Муссолини, о политической обстановке в Италии и о начавшейся борьбе за власть.
Это был первый день восстания, и ход событий как будто следовал логике, не совпадавшей с логикой правительства. Израэл Зенгвилл не хотел верить, что попал в самый разгар революции. «В 1789 году в Париже, — говорил он, — революция происходила не только в умах, но и на улицах».
Действительно, Флоренция ничуть не походила на Париж 1789 года: люди на улицах казались спокойными и равнодушными, на всех лицах играла извечная флорентийская улыбка, учтивая и ироническая. Я заметил, что в 1917 году в Петрограде, в тот день, когда Троцкий дал сигнал к восстанию, никто не мог заметить происходящего: театры, кинематографы, рестораны, кафе работали как ни в чем не бывало; в наше время техника государственного переворота достигла больших успехов.
— Муссолини устроил не революцию, а комедию! — восклицал Зенгвилл.
Как многие итальянские либералы и демократы, он подозревал наличие сговора между королем и Муссолини; восстание было лишь «инсценировкой», которой надлежало замаскировать политическую игру монархии. Мнение Зенгвилла, хоть и ошибочное, было в высшей степени респектабельным, как вообще все мнения англичан. Но оно основывалось на убеждении, что все события этих дней были результатом политической игры, главными элементами которой были не насилие и революционный дух, а хитрость и расчет. В глазах Израэла Зенгвилла Муссолини был скорее учеником Макиавелли, чем Катилины: мнение английского писателя разделяли и по сю пору разделяют в Европе очень многие. С начала нашего столетия европейцы привыкли рассматривать поведение людей и события в Италии так, словно они продиктованы логикой и эстетикой минувших эпох.
Такой взгляд на историю современной Италии в большой степени объясняется врожденной склонностью итальянцев к высокопарности, красноречию и литературе: не у всех этот недостаток разрастается до болезни, но многие от него так и не излечиваются. Хотя о народе следует судить именно по его недостаткам, а не по достоинствам, сложившееся у иностранцев мнение о современной Италии кажется мне совершенно неоправданным, — даже если высокопарность, красноречие и литература способны исказить события до такой степени, что история делается похожей на комедию, герои — на комедиантов, а народ — на статистов и зрителей.
Чтобы по-настоящему понять состояние дел в современной Италии, надо рассмотреть их объективно, то есть забыв о существовании древних греков, римлян и итальянцев эпохи Возрождения. «И тогда вы увидите, — говорил я Израэлу Зенгвиллу, — что в Муссолини нет ничего античного; это всегда, порой помимо желания, человек современный, его политическая игра непохожа на игру Цезаря Борджиа, его макиавеллизм мало отличается от макиавеллизма Гладстона или Ллойд Джорджа, а его концепция государственного переворота не имеет ничего общего с концепцией Суллы или Юлия Цезаря. В эти дни вы услышите много разговоров о Рубиконе, о Цезаре: но это чистая риторика, которая не помешала Муссолини задумать и применить на деле современнейшую технику восстания, которой правительство не в состоянии противопоставить ничего, кроме полицейских мер».
Израэл Зенгвилл иронически заметил, что граф Оксеншерна в своих знаменитых мемуарах, говоря об этимологии имени «Цезарь», утверждает, будто оно происходит от карфагенского слова «сесар», означающего «слон». «Надеюсь, — добавлял он, — что Муссолини в своей революционной тактике окажется проворнее слона и современнее Цезаря». Ему было бы очень интересно своими глазами увидеть то, что я называл машиной фашистского восстания: он не понимал, как можно совершить революцию без баррикад, без уличных боев, без горы трупов на тротуарах. «Кругом спокойствие и порядок! — восклицал он. — Это комедия, и ничем, кроме комедии, быть не может».
По центральным улицам на большой скорости разъезжали грузовики с чернорубашечниками: на них были стальные каски, в руках — ружья и черные знамена с изображением черепа, вышитым серебром. Зенгвилл не хотел верить, что эти юноши, эти мальчишки и составляли знаменитые штурмовые отряды Муссолини, такие стремительные и такие жестокие в бою. «Чего нельзя простить фашистам, — говорил он, — так это применение насилия». Но революционная армия Муссолини не была Армией спасения, а ножи и ручные гранаты были у чернорубашечников не для того, чтобы заниматься благотворительностью, а для того, чтобы вести гражданскую войну. Люди, отрицающие применение фашистами насилия и желающие выдать их за последователей Руссо и Толстого, — это те же больные высокопарностью, красноречием и литературой люди, которые хотели бы уверить нас, будто Муссолини — древний римлянин, средневековый кондотьер или властитель эпохи Возрождения с белыми холеными руками отравителя и неоплатоника. Последователи Руссо и Толстого под водительством древнего римлянина могут совершить не революцию, а в лучшем случае нечто, смахивающее на комедию; они не могут даже захватить власть в стране с либеральным правительством. «Вы не лицемер, — сказал мне Зенгвилл, — но можете ли вы наглядно доказать мне, что эта революция — не комедия?»