Выбрать главу

— Да, это, в общем… Но неловко как-то. Она дорогая?

— Нет, в ту же примерно цену, что у нас авторучки, даже дешевле, — не соврал он. — Все нормально. Знаете, Арнольд, я на «Рубине» понял одну важную вещь. Самое главное в нашей работе — хорошие отношения с техническим отделом.

— Во! Это вы точно подметили! — поднял палец Арнольд. — От нас все зависит… ну, не от одного меня, конечно… В общем, спасибо вам, Александр. Так вы говорите, вам лампы? Срочно, что ли?

— Да, — сказал он. — Срочно. Буду вам очень обязан.

Все получилось донельзя просто. Он ушел из техотдела с газетным свертком, в котором было аккуратно уложено все необходимое плюс еще одна дефицитная в 65-м лампа, добавленная Арнольдом от полноты чувств. Словом, выручил Арнольдик, как выручал (будет еще выручать?) не раз. Даже совестно. Что подумает бедняга, когда новый лаборант Серебровского не явится ни завтра, ни послезавтра, а затем выяснится, что никакого нового лаборанта у Серебровского нет и не было? Не иначе, решит, что дал радиолампы шпиону, для шпионской же, естественно, радиостанции. Никому ничего не расскажет, но напереживается… Он пожалел, что не подарил Арнольду все, чем запасся. Но этого делать было нельзя. Нужен НЗ на случай, если, чего доброго, в приборе откажет еще что-нибудь.

Арнольд был знаменит еще и как большой любитель женского пола. Первое, что Саня-маленький узнал о нем от двоюродного брата, — инженер из отдела ТО не по-товарищески отнесся сразу к двум сотрудницам, то есть не одновременно, понятное дело, но с таким коротким интервалом, который явно позорит комсомольскую организацию института. Причем второй была ослепительная Милочка Рязанцева, за которой Санин брат и сам ухаживал, — спортсменка, комсомолка, красавица и вдобавок умница и модница. В общем, Арнольд, конечно же, не продал бы Родину ни за какие деньги. Не такой он был парень. Но за два тайваньских презерватива, розовых, пупырчатых, да еще и с голыми девками на упаковках — кто знает?..

Все-таки день был недостаточно теплым, чтобы разгуливать в рубашке. Нормальному человеку его возраста подошли бы для такой погоды плащ и, скажем, кепка, но где ж ее было взять — кепку? От холодного ветерка он спрятался в телефонной будке. Пришло время потратить двушку.

— Будьте добры, позовите Валерия Алексеевича.

— Он дома, на больничном.

— Извините.

Еще двушка.

— Валерий Алексеевич?

— Слушаю вас.

— Здравствуйте, Валерий Алексеевич, извините за беспокойство. Я дядя Сани Борисова из 8 «б» и хотел бы с вами поговорить.

— Меня на этой неделе не будет в школе. Если хотите… как ваше имя-отчество?.. Если хотите, Александр Владимирович, приезжайте ко мне домой, поговорим, — Чернов никогда не вызывал родителей, но и не отказывал, если те сами желали посоветоваться.

Он сделал вид, что записывает адрес, обещал подъехать через два часа и повесил трубку.

Сердце билось не чаще обычного.

Чернов Валерий Алексеевич, учитель физики из школы, в которую ходил Саня-маленький. Лет то ли сорок, то ли пятьдесят; ростом невысокий, внешности обычной; речь слегка врастяжку — последствия контузии в 43-м. Он не довел их класс до выпуска, умер в конце 65-го от сердечного приступа. Позднее Саня узнал, что была какая-то бумага на имя директора школы. А еще несколько десятилетий спустя — выяснил случайно, какая именно и кем написанная. Даже держал ее в руках.

Почему эта история его не отпускала? Сколько их было — несправедливо обвиненных хороших людей, уволенных, посаженных, изгнанных из страны, перевоспитанных в родном коллективе? С конца 60-х и до самых последних лет, когда хорошие люди начали убывать по другим маршрутам — в коммерцию, за границу по собственной воле, в морг от нелепых случайностей или «возрастных» болезней, не успев достигнуть этого самого «возраста». Сколько их было, знает один Всевышний. Почему же его так зацепила ранняя смерть школьного физика — человека, бесспорно, замечательного, но, скажем прямо, не самого для него дорогого? История эта поражала идиотизмом, но бывали истории похуже. Чувство вины? Да чем он был виноват — глупый восьмиклассник, который ничего не понимал, а хотя бы и понял, ничего бы не смог изменить?

Но почему-то он помнил. Не как прискорбный факт, один из многих в биографии, а как что-то неправильное, неоконченное. Не всегда, но в те серо-черные часы между ночью и утром, когда проснувшийся не может больше заснуть и понимает, что вынужден думать о чем-то важном, — он вспоминал кабинет физики, штативы на партах, снег в сизых сумерках за окнами, голос завуча: «Сегодня у вас урока не будет» — и жуткую тишину вместо обычной радости. И через неделю — Димка в уборной рыдает, будто девчонка, не реагируя на расспросы и насмешки. Бумагу-то ведь накатала его мамочка… Ну что я мог сделать? — спрашивал он у темноты, у еле различимых корешков книг, у фонарного света. Что? Я ведь даже ничего не знал про эту пакость!.. Но ответа не было, воспоминание повторялось и повторялось, как навязчивый сон. Может, так и сходят с ума?