Теккерей, с которым я болтал у Эванса и Кланна, в доме Э 16 по Уимпол-стрит и во время наших прогулок по улицам столицы, весьма непохож на Теккерея, чья "манера держаться" показалась мистеру Йейтсу "холодной и отталкивающей" и в ком мистер Фрит и мистер Баллантайн обнаружили множество неприятных качеств. Однако, хотя он чаровал меня добродушием, откровенным разговором и ласковым обхождением и внушил мне большое уважение к своей доброте и умению считаться с чувствами собеседника, я вовсе не ставлю под вопрос искренность и наблюдательность тех людей, кто в печати обвинял его в дурных качествах, которые за шесть лет нашего знакомства он ни разу передо мной не обнаружил. Так как мистер Йейтс в молодости был (а теперь, в зрелые свои годы и остается) тонким наблюдателем человеческой натуры и человеком чести, я не сомневаюсь, что у него имелась причина заключить, что у Теккерея в манере держаться было что-то "холодное и отталкивающее". Хотя я ни разу не подметил в Теккерее хоть что-нибудь, что оправдывало бы резкость, с которой мистер Баллантайн признается в своей неприязни к писателю, но готов скорее признать, что в минуту слабости или раздражения Теккерей действительно мог дать повод приписать ему столь дурные качества, нежели предположить, будто саркастический адвокат не имел ни малейших причин назвать его отъявленным эгоистом, жадным до лести и до смешного обидчивым на всякую критику... Однако у меня есть все основания полагать, что в моих воспоминаниях автор "Ярмарки тщеславия" предстает не только в наиболее симпатичном, но и наиболее обычном для него виде. И я тем более убежден в своей правоте, что мой взгляд на его характер совпадает с мнением о нем нескольких моих друзей, которые были знакомы с Теккереем много дольше меня...
Я уже настолько полно описал привычки, погубившие здоровье Теккерея, что читатели этих страниц не будут удивлены, если я представлю его теперь хроническим больным, чей организм был непоправимо разрушен еще до нашего знакомства. Если бы он умел умерять свое пристрастие к радостям жизни особенно к радостям стола, - я был бы не вправе прибегать к столь сильным выражениям, говоря о состоянии его здоровья в начале моего знакомства с ним. Следуй он неуклонно советам врачей, и в 1860 году, а то и позднее, он мог бы возвратить себе здоровье и сохранить его до глубокой старости. Но у него не хватало воли выполнять их предписания...
"На званых обедах, - сказал он мне, - я веду себя, как ребенок, как школьник на рождественских каникулах - ем все, что мне предлагают и ничего не пропускаю. Лондонский сезон меня совершенно выматывает, потому что я часто обедаю в гостях, а за чужим столом я во всех смыслах слова уже не хозяин над собой. Впрочем и дома, принимая гостей, я тоже не в силах укротить свой злокозненный аппетит. Я умею соблюдать осторожность, пока в ней нет нужды, но с первым же бокалом шампанского моя осторожность исчезает, и я просто должен попробовать все, что ни подают!"
Он научил меня искать проявления его собственной натуры в каких-то мелких штрихах характеров, созданных его воображением, когда сказал, что высмеивал собственную слабость, упомянув, как генерал Брэддок чванился несуществующими предками. Такой же урок преподал он мне в другой раз, признавшись, что думал о собственном "непристойном обжорстве", когда потешался над тем, как юный Джордж Осборн, расправившись с обедом из пятнадцати блюд, принялся грызть миндальное печенье...
Не ограничивая себя в еде, он и пил больше, чем ему было полезно.
- Вы успели-таки порядочно выпить за свою жизнь! - как-то сказал я.
- Вполне достаточно, чтобы семидесятичетырехпушечный корабль не сел на мель, - шутливо ответил он. - С тех пор, как бедность осталась позади, я выпивал ежедневно не менее бутылки, а три дня из каждых четырех - по две. Меня можно назвать двухбутылочным человеком, и это помимо двух-трех рюмок днем и пунша и грога в полуночные часы.
Однако, хотя я постоянно видел, как он за два-три часа выпивал вчетверо, если не вшестеро больше вина, чем врач разрешил бы ему выпить за сутки, мне ни разу не довелось быть свидетелем того, чтобы он, как говорится, "хватил лишнего". Он пил вино, как его пили в дни Мэгинна и Теодора Хука, и словно бы не пьянел.
Разумеется, раз уж он столь усердно предавался приятной невоздержанности, его желудок - желудок нервного человека - не мог не бунтовать против своего владельца, столь мало считавшегося с его слабостью, и наказывал его судорогами, спазмами, припадками сильнейшей тошноты и рвотного кашля - последний такой припадок и убил его, вызвав разрыв сосуда в мозгу. Но чтобы более точно представить себе, как великий романист мучился на склоне лет от телесных недугов, читатели должны также помнить, что помимо желудочного недомогания, в конце концов сведшего его в могилу, он страдал еще одной болезнью, даже более изнуряющей нервы и угнетающей дух...
В марте 1863 года вышел мой роман "Переживите это", и Теккерей, когда мы с ним сидели у Кланна, одобрительно отозвался о нем, а затем добавил:
- Жаль, что вы до публикации не сказали мне, какое название решили дать своей книге, а то я купил бы его у вас. Предложил бы вам за него пятьдесят гиней.
- И мне жаль, что я не заговорил с вами о нем, пока еще было время! Такое предложение я, безусловно, принял бы.
- Да, я предпочел бы, чтобы это название принадлежало мне. Тут ведь в двух словах - целая книга! - подхватил он с чувством и продолжал с тихой грустью: - Превосходное название для истории моей жизни...