После выхода "Ярмарки тщеславия" слава его все время возрастала. В 1849-50 годах вышел "Пенденнис", сюжет которого, по мнению большинства, был слаб в сравнении с предшествующим романом, но с точки зрения таких важнейших свойств, как своеобразие характеров, юмор, глубина и стиль, он был ничуть не хуже. Известие о том, что Теккерей намерен прочитать цикл лекций об английских юмористах XVIII века, заставило весь мыслящий Лондон трепетать от предвкушаемого удовольствия, и когда в Залах Уиллиса он начал говорить о Свифте, перед ним сидел весь цвет столицы. В толпе вельмож, красавиц, светских львов присутствовали и Карлейль, и Маколей, бросалась в глаза величавая голова Хэллема, была тут и Шарлотта Бронте, в ту пору находившаяся в апогее славы, обретшая в лекторе свой идеал вдохновенного и возвышенного мастера слова. Лекции были оценены по достоинству. Все были счастливы присутствовать при том, как оживают славные английские писатели прошлого во всей неповторимости присущих им привычек, неся с собой такое же тепло доподлинного бытия, как созданные тем же автором Уоррингтоны, Доббины и Пенденнисы. Именно в этом, а не в критическом анализе таилась сила лекций Теккерея, определившая их место среди лучших образцов отечественной биографической литературы.
В конце 1852 года вышел из печати "Эсмонд", и Теккерей отплыл в Америку. "Эсмонд" составил новую эпоху в его писательской судьбе. В ту пору слава Теккерея, его неоспоримый, самобытный гений, столь чуждый сентиментальной литературе того времени, не вызывали в обществе особого восторга. Невежи, не одобрявшие его как джентльмена, мужи из Института Механики, не признававшие его как эрудита, радикалы, осведомленные о его дружбе с аристократией, и многочисленные "тонкие натуры", которым после гнусного, животного веселья, бодряческих карикатур и приторной слезливости романов, перечеркнутых реализмом Теккерея, претила его неприкрашенная правда и беспредельная честность, - все эти господа отнюдь не ликовали, почувствовав, что образованное общество подняло его на щит. Цинизмом они провозгласили его честность и буквализмом его точность. Они забыли, что чистоту и горечь слез можно измерить лишь глубиной сердечной раны, а не слезоточивостью писателя, отзывчивость - одним лишь вдохновением. Они запамятовали, что так называемая черствость - всего лишь верность правде, а то, что они именуют стенографическою точностью письма, и есть законченность, присущая искусству. Большая свобода чувств, игра воображения, которые он позволил себе, обратившись к прошлому, явились вовремя в его романе "Эсмонд", чтобы посрамить клеветников и показать, что ум писателя был и широким, и глубоким.
Мало кто жил такой напряженной жизнью, как он, совмещавший труд писателя с обязанностями светского человека. В сезон он посещал несметное количество обедов и приемов, выезжал в театр, бывал в трех клубах, членом которых состоял: "Атенеума", "Реформ-клуба" и "Гаррик-клуба", и это не считая множества других сообществ и кружков, которые он навещал ради того, чтобы поддерживать дружеские связи. Береги он себя больше, мы бы прочли и другие его книги, узнали бы историю, которую он много лет вынашивал и собирался написать в грядущем. Как бы то ни было, за последние восемь или десять лет жизни он успел немало. Создал два таких сложных романа, как "Ньюкомы" и "Виргинцы", второй раз побывал в Америке, исколесил всю Британию с новым циклом лекций - "Четыре Георга", к тому же участвовал в выборах и очень много сделал для "Корнхилла", основанного под его эгидой и направлявшегося его водительством два года - совсем неплохо для того, чье крепкое природное здоровье было расшатано тяжелыми, опасными, многолетними недугами, в конце концов сделавшими свое дело. Держался он прекрасно, и до последнего мгновения являлся перед всеми деятельным и оживленным, всегда отыскивая время для добрых дел, творимых им по личной склонности и милосердию и доставлявших ему больше радости, как нам не раз случалось видеть, нежели лавры, которыми он щедро был увенчан в мире. Его необычайно радовал успех "Четырех Георгов" в Шотландии, и он испытывал большую благодарность за внимание и радушие, с которым его встречали в лекционных поездках. А если иногда случалось, что кто-нибудь из местных знаменитостей бывал докучен в своем чрезмерном преклонении и преступал черту благопристойности, впадая в раболепный тон, он проявлял терпение, тем более драгоценное, что при его чувствительности оно ему давалось нелегко.
Под конец жизни он построил себе прекрасный дом в Кенсингтоне, приют, достойный человека, для многих олицетворявшего литературу, и хотя и обязанного своим положением книгам, но поддерживавшего престиж своей профессии со всем достоинством истинного джентльмена. Друг из Эдинбурга, навестивший его летом 1862 года и с юных дней знавший его приверженность к венузийскому светочу, шутя ему напомнил, что говорит Гораций о тех, кто, позабыв гробницы, воздвигает чертоги: "Sepulchri immemor struis domos" {Чтоб строить новый дом, когда могила... (лат.) - Гораций. Ода "К алчному", пер. Н. Гинцбурга -там же, см. стр. 304, сноска I.}. "О нет, - ответил он, - я не из тех, кто забывает sepulchri, такой дом всегда можно будет сдать в наем за толику фунтов в год". Какой немыслимой тогда казалась наша нынешняя утрата, с которой ум никак не хочет примириться вопреки сотням траурных объявлений, вопиющих о ней.
Итак, да не утонут в светлом хоре бесчисленных рождественских колоколов удары колокола, что звонит по нем! Давно не доводилось Англии терять такого сына, нескоро доведется ей терять такого вновь. Он был англичанином до мозга костей, нимало не похожим на шотландца или на уроженца континента, его величие было совсем иное, чем у Скотта и Бальзака. Крупнейший, истинно английский автор после Филдинга, он сочетал в себе аддисоновскую любовь к добродетели с джонсоновской ненавистью к ханжеству, рысью зоркость Уолпола ко всему смешному и бесчестному с милосердием Голдсмита к роду человеческому. Non omnis mortuus est {Весь он не умер (лат.).}. Память о нем, как и обо всех его великих соотечественниках, пребудет до тех пор, пока в седых стенах Вестминстерского аббатства возносится хвалебный гимн и в мире от берегов Ганга до Миссисипи рождаются люди, говорящие на одном с ним языке. Эту скромную дань его славной памяти приносит тот, кого он щедро одарил своими милостями и для кого теперь легла навечно тень печали на тот великий город, который подарил когда-то встречу с ним, а ныне принял его раннюю могилу.