То, что с легкостью делает история, является вызовом, задачей и миссией для поэта. Чтобы подняться до данной миссии, стихотворец должен отказаться обслуживать заранее известные и довольно обветшалые истины, которые уже «очевидны», потому что были вынесены на поверхность и остались там плавать. Не имеет значения, классифицируются ли такие «принятые заранее» истины, как революционные или раскольнические, христианские или атеистические, или насколько уместными и правильными, возвышенными и справедливыми они являются или провозглашены. Независимо от их названия эти «истины» не есть «что–то скрытое», что призван обнаружить поэт; скорее это части стены, которую должен сокрушить поэт в соответствии со своей миссией. Выразители совершенно ясного, самоочевидного и того, «во что мы все верим, не так ли?» — это ложные поэты, полагает Кундера.
Но что же в таком случае связывает профессию поэта с призванием социолога? Мы, социологи, редко пишем стихи. Некоторые из нас, кто ими занимаются, берут для этого отпуск или на время оставляют свои профессиональные дела. И все же, если мы не хотим разделить судьбу «ложных поэтов» и не желаем быть «ложными социологами», то должны так же близко, как истинные поэты, приблизиться ко все еще скрытым человеческим возможностям; и по этой причине нам придется преодолеть стены явного и самоочевидного, той преобладающей ныне идеологической моды, распространенность которой принимается за доказательство ее обоснованности. Разрушение таких стен — призвание как поэта, так и социолога, и на то есть одна причина: замуровывание возможностей отрицает человеческий потенциал, одновременно препятствуя раскрытию этой лжи.
Возможно, стихи, которые ищет поэт, «всегда были там». Однако нельзя быть столь же уверенным, говоря о человеческом потенциале, раскрытом историей. Действительно ли люди — творцы и результат творения, герои и жертвы истории — всегда несут в себе один и тот же объем возможностей, ожидающих нужного момента, чтобы раскрыться? Или скорее, о чем свидетельствует человеческая история, противопоставление между открытием и созданием не имеет законной силы и бессмысленно? Так как история — это бесконечный процесс человеческого созидания, не является ли она по той же самой причине (и как еще одно доказательство тому) бесконечным процессом человеческого самораскрытия? Разве не является склонность раскрывать/создавать все новые возможности, расширять перечень уже обнаруженных и ставших реальными возможностей, единственным человеческим потенциалом, который всегда был и всегда уже присутствует «там»? Вопрос о том, были ли новые возможности созданы или «просто» раскрыты историей, несомненно, является вожделенным предметом для многих ученых умов; что касается самой истории, она не ждет ответа и может прекрасно обойтись без него.
Наиболее плодотворным и драгоценным наследством, оставленным Никласом Луманном своим коллегам–социологам, было понятие аутопоэзиса — самосозидания (от греческого слова ποιειν — действовать, создавать, придавать форму, быть эффективным; в противоположность πασχειν — претерпевать, быть объектом, а не источником, действия), предназначенное для того, чтобы ухватить и объяснить суть человеческой жизни. Выбор термина сам по себе был созданием или открытием связи (унаследованного, а не выбранного родства) между историей и поэзией. Поэзия и история — два параллельных потока («параллельных» в смысле неевклидовой вселенной, управляемой геометрией Бойаи и Лобачевского) этого антропоэзиса человеческих потенциальных возможностей, их создание является единственной формой, которую может принять открытие, тогда как самораскрытие — это основной акт созидания.
Возникает искушение сказать, что социология — это третий поток, текущий параллельно с двумя предыдущими. Или по крайней мере именно этим она должна быть, если останется в рамках той человеческой сущности, которую данная наука пытается ухватить и сделать понятной; и именно этим она пыталась стать с самого начала, хотя неоднократно прекращала свои попытки, ошибочно принимая с виду неприступные и еще не прогнившие стены за высшие пределы человеческого потенциала и сходя со своего пути, чтобы заверить командующих гарнизонов и их войска, что границы, проведенные последними для отделения запрещенных областей, никогда не будут нарушены.
Альфред де Мюссе почти два столетия назад предположил, что «великие художники не имеют своего отечества». Два столетия назад это были воинственные слова, своего рода боевой клич. Они были написаны среди оглушительных фанфар юного и доверчивого и по этой причине высокомерного и драчливого патриотизма. Многочисленные политики видели свое призвание в создании государств-наций с одними законами, одним языком, одним мировоззрением, одной историей и одним будущим. Многие поэты и живописцы считали своей миссией оберегать нежные ростки национального духа, возрождать давно умершие национальные традиции или создавать совершенно новые, никогда не существовавшие прежде, и предлагать нации, которая «все еще не достаточно полно осознала себя как нацию», истории, мелодии, изображения и имена героических предков, — то, что необходимо сообща любить и лелеять. Все это поднимало простую совместную жизнь до уровня совместной принадлежности, открывая глаза живущих на красоту и сладость принадлежности, побуждая их помнить и уважать своих мертвых предков и радоваться, охраняя их наследие. На этом фоне резкий приговор де Мюссе носил все признаки бунта и призыва к оружию: он приглашал коллег–писателей отказаться от участия в делах политиков, пророков и проповедников тщательно охраняемых границ и ощетинившихся оружием траншей. Я не знаю, действительно ли де Мюссе интуитивно понимал братоубийственные возможности нового вида сообществ, намеревающихся построить националистические политики и придворные идеологии, или его слова были всего лишь выражением отвращения и возмущения интеллектуала, которые он испытывал к узким горизонтам, застою и местническому менталитету. Но как бы то ни было, когда мы читаем слова де Мюссе сейчас, обладая преимуществом ретроспективного взгляда, через увеличительное стекло, испачканное темными пятнами этнических чисток, геноцида и массовых захоронений, они, очевидно, не теряют своей актуальности, вызова и побуждающей силы, и не став при этом менее спорными. Сейчас, как и тогда, они нацелены на самую суть миссии писателей и бросают вызов их совести, ставя вопрос, решающий для определения смысла существования любого автора.