— Ну, будем, значит, с тобой судиться, — сказал Подлепич. — Поглядим, кто кого.
Столько прожили бок о бок и не судились, подумал, — вот времена настали!
— Нам с тобой судиться — производству в колеса палки вставлять, — вовсе уже опечалился Должиков и, опечаленный, как бы поникший, подпер кулаками глянцевые щеки. — Нам судиться ни к чему. Мы свое получим. Да что я! — легонько вздохнул он. — Припаяют — переживу! Но тебе, Юра, — понизил голос, — при твоем положении…
Резануло это: неужто гибельный поезд уже на примете?
— При каком положении?
— Ну, Юра! — огорчился за него Должиков, пожалел его, забывчивого или наивного. — Ты ж кандидат на премию! На тебя уже, наверно, характеристики катают под копирку. Ну и вкатят беспринципность, примиренчество, гнилой либерализм! Тебе это нужно?
— А мне ничего не нужно, — сказал Подлепич. — Что есть — при мне, а что будет — возьми себе, не поскуплюсь.
Губы у Должикова были тверды, мужественны, резко и ладно очерчены, — дрогнули слегка: усмехнулся.
— Поскупишься! Грянет час, барабан забьет — не так заговоришь. Самое дорогое, что может быть: честь!
— И честь возьми себе, — сказал Подлепич.
Какую только? Ту, что сулили ему, или ту, которая была при нем? Поезд этот, бегущий по кривым рельсам, не выходил из головы.
— Честь, Юра, не червонец замусоленный… Переходящий из рук в руки. Честь в серию не идет, — рассуждал Должиков. — Для каждого — свой уникальный образец. Так что мне твоя честь ни к чему, как и моя — тебе. И отношение разное: я свою берегу. Не для червонца лишнего, не для доски почетной. Лично для себя. С какой целью? — опросил он и прищелкнул языком. — А с той же целью, с какой сердце берегут, печенку-селезенку. Без них жить нельзя! А ты не бережешь. Мне ее, честь свою, предлагаешь в дар. Это не подарок, Юра! — проговорил строго. — Это не щедрость. Это, знаешь ли, какой-то упадок сил. Какое-то безразличие, разочарование в жизни. Ты честь береги. Свою. Вот это будет и мне подарок. Ты подумай.
— Подумаю, — пообещал Подлепич.
Он потому пообещал, что под конец все же затронули его эти рассуждения Должикова: упадок сил, безразличие… Все же нащупана была Должиковым та слабая струнка, которую сам он, Подлепич, подтягивал, подтягивал, а она дребезжала. Но слишком затянешь — и лопнет. Подумаю, сказал он себе, подумать есть о чем.
О том, однако, самом трудном, думать не пришлось: на чудо уповали, хотя бы маленькое, но ни большого, ни малого с Дусей не произошло, а был просвет в беде, обманный, и снова потекла болезнь своим неотвратимым руслом.
33
До праздников было еще неблизко, однако чуялось приближение: в общежитии затеяли тотальную уборку, повыносили столы из читалки, художникам дали простор, и те, пока не дошло до мытья, до натирки паркета, расположились прямо на полу со своими кистями да красками и, лежа на, животах, в четыре руки писали главный праздничный лозунг — для фасада, который тем временем подновлялся, как всякий год перед праздниками.
Чтоб окончательно не прослыть неисправимым ворчуном, он, Булгак, уж помалкивал: дурная работа; облицевать бы плиткой раз и навсегда или, на худой конец, поштукатурить по всем правилам, без халтуры, и был бы прямой выигрыш, а не вечный убыток. Теперь он знал немного в этом толк: навязавшись домашним подручным, к Подлепичу, осваивал помалу штукатурную профессию, и руки чесались всыпать тому, кто каждый год подмалевывая старье, так по-дурацки экономит.
Сам он хотя и образовалась прореха в личном бюджете, надеялся как-то выкрутиться и на мелочах не экономил.
Прореха эта была бы не слишком ощутима, если бы мог он предвидеть, что скостят премиальные сразу за два месяца, — прежде у него такого не бывало, а тех, которые попривыкали к этому, он за людей не считал.
В теперешних обстоятельствах впору было бы и себя не считать за человека, но это уж, рассудил он, пускай другие, со стороны глядящие, считают так, а ему не пристало склонять голову перед обстоятельствами.
Два месяца назад, когда никак не предвиделось прорех в бюджете, он задумал заново, согласно последним портняжьим эталонам, экипироваться, или, как говорилось проще, прибарахлиться, и затеял шитье костюма на заказ, по журналу, французскому, в самом лучшем ателье, у самого знаменитого портного, известного на весь город, орденоносца, отличника бытового обслуживания, к которому в очередь записывались заранее.
Разумеется, легче было бы присмотреть готовое — и дешевле, но во-первых, с недавнего времени стал он пристрастен к шику, к моде и стал ориентироваться в этом — какая расцветка, да что к лицу, да как сидит, а во-вторых, и готового подобрать себе что-нибудь сносное было ему тяжело: рост наивысший, но в поясе — широко, обвисает, никакого вида. Нужно было, чтобы слегка прилегало, и наоборот, по требованиям сезона, нельзя было, чтобы узило в плечах. На эту обнову, которая едва ли могла поспеть к праздникам, он возлагал огромные, но тайные надежды. Собственно говоря, это было предвкушением какого-то внутреннего удовлетворения — и ничего, разумеется, больше.