«Мне про это говорить невозможно, — выпрямился на трибуне Булгак, поставленный к стенке. — Но скажу. Перед всеми — еще невозможней, но потому и скажу, что перед всеми. Насчет комсомола».
Он тогда подумал, Чепель, что и ему придется говорить перед всеми. А что он скажет? У него фирма была такая: ждали — повеселит. Но как же веселить, когда энтузиазма нету?
«Меня неправильно поняли, — сказал Булгак. — Насчет комсомола. Не так это было. Не выбывал я, а исключили. Как раз перед армией, перед призывом. А исключили не за хулиганство, это можно проверить, протоколы в райкоме есть. Исключили потому, что был под следствием, и в колхозе считали, что посадят, но не посадили, дальше следователя не пошло».
У Булгака не пошло, а у Чепеля пойдет: сам себя осудит. Этот суд — представление, мероприятие цехкома; тот суд будет суд! Что, спросит, за фирма? Дурачка строишь? Закрыть к чертовой бабушке! Ты ж не дурачок, не дурнее других, не дурнее профессора Должикова. Но Должиков наверху, а ты в яме, и пока ты в яме, веселых песенок не пой, пой себе отходную. Это сговорчивый бухгалтер может кое-что списать под хорошее настроение, а жизнь на сделки не идет: с характером, зараза!
«Работали в колхозе, — рассказывал Булгак, — и было б все нормально, но стал отец попивать. Сначала понемногу, потом побольше, вроде Чепеля, и еще побольше. Втянулся, засосало, я по делу говорю».
Ты деда притяни сюда и для комплекта — прадеда, всех родичей собери в кучу, направь агитбригаду против Чепеля. Он уже лежит, а ты лупась его, — это, говорят, в культурных слоях так положено: пинать лежачего.
«Примеров подобных немало, — сказал Должиков. — Не будем отвлекаться. Какое следствие велось? За что привлекали?» — «За избиение, — ответил Булгак. — За нанесение тяжелых телесных повреждений. В армии спрашивали — не мог говорить. Свежо еще было. И на заводе — тоже не мог. Не могу. Есть в жизни такое, которое надо забыть. Только это и спасает: забыть, вроде бы не было. Я восстанавливаться в комсомоле не мог, хотя, думаю, восстановили бы. Но восстанавливаться — значит опять пройти через это! То, что с таким трудом забыто, а может, и не забыто, а только похоронено. Значит, опять вспоминать много раз, повторять в свое оправдание, доказывать, что чистенький, формально, по закону не виноватый. Но у меня же свой закон! Я же руку поднял на родного отца! Вспоминать — могилу раскапывать!» — «Могилу? — переспросил Должиков. — Ты уж договаривай». — «Материнскую, — сказал Булгак, — Не стало матери. Отец ее — топором. В пьяном виде».
Ну, это уж зверство. Это уж… Кого судят? Какого черта тут, в здоровом коллективе, приводить такие случаи? А судьи, лопухи, развесили уши! Булгак нашел, где исповедаться!
Сразу же после него дали слово Подлепичу.
Кого судят? Чепеля. Подлепич про Булгака ничего не сказал, — ждали, что скажет, с этого начнет, а он вообще сделал вид, будто не было такого разговора. Да и что сказать? У Булгака, мол, на жизненном пути капитальное потрясение, но какого ж черта, паразит, молчал? Потрясен, мол, с юных лет, и, значит, выдергивай перышки у передовиков, срывай портреты?
А про Чепеля? И про Чепеля говорить — черпать воду решетом: все сказано. Лопухи сидели интересовались: как, мол, суд решит? Суд сидел придуривался: мол, трудна задачка! Да вы глаза-то раскройте: давно уж готов ответ. Где? А вон — на бумаге записан. Да не на той, что сверху — сверху не ищите, там оно никогда не ложится, а ищите снизу, под самым спудом. Ухватили? Точно! Вот это и есть ваше решение, товарищеское, два часа назад или даже раньше в той комнате, цехкомовской, составленное, и печать цехкомовская стоит либо еще какая, потому что, к сожалению, Маслыгина нету — в командировке, а Маслыгин не позволил бы так делать. Маслыгин велел бы сперва разобраться, подсудимого выслушать, а тогда уж выносить приговор.
Маслыгина не было — был Должиков, тот знал, что говорит: по бумаге, цехкомовской, шпарил, и как сказал, так оно и будет. После должиковской песни Подлепичу — только припев повторять, а припев у всех был один.
Припев один, куплеты разные; не сомневайся, Костя, куплетиком добавочным теперь уж обеспечен: о топоре куплет. Не просто так, по глупости, исповедался на трибуне Булгак — тоже не дурачок: куплет был с моралью. И к стенке ставили, и ружья наводили, а все перетерпел, лишь бы исподволь подвести певцов к этому куплету. А те уже прокашливались, прочищали горло: дойдет, мол, Константин Степанович, и у тебя до топора. Что ж, может, и дойдет. До гровера дошло ведь?