Никто их не считает, заупокойных молитв не твердит, и он, когда бывал настроен по-иному, счет им не вел, минутам, не вздыхал по ним, но нынче было дело, а они крутились вхолостую.
Он наконец-то понял, что за дело: необходимо было повидаться с Дусей.
В той, прежней жизни, на внезапных ее поворотах, они всегда обсуждали вдвоем каждый поворот, — нужно было сделать это и теперь. Он знал, что в больнице, в палате не разговоришься, однако нужда была крайняя, а при такой нужде не церемонятся.
Он пошел в больницу.
Он шел пешком, чтобы еще подумать по дороге, и заходил попутно в магазины, чтоб заодно пополнить Дусины больничные припасы. Дуся была рассудительна, практична, умна житейски, он в этом, житейском, всегда доверялся ей, она — без шуток — знала заветное слово, которое освобождало его от душевной маеты. В том слове было нечто магическое, и он, боясь обмануться на этот раз, все-таки хотел именно этого — магического слова, а там уж, в крайности, и сам бы справился со сложностями, навалившимися на него. Первостепенное — работа, думал он, подрассчитать бы средний заработок и сдюжу ли на стенде, и не затоскую ли по прежним хлопотам, а прочее — с Маслыгиным, с Булгаком, с Чепелем — утрясется само собой.
Про то, что там решали по поводу него, в инстанциях, перетасовывали и перетасовали, он Дусе говорить, конечно же, не собирался. Еще, по совести, существовала затрудненность — Зина, и хорошо было б, спокойнее на сердце, рассказать о подозрении, которое пало на них обоих, но как сказать об этом Дусе, не знал.
Пока были город, улица, предвечерняя кутерьма, думалось о своем, а лишь переступил порог больницы, возобладала над всем этим обычная больничная тревога.
Сказали, что не лучше и не хуже — как было. А он, признаться, надеялся на большее, на лучшее и лишь по старой памяти ждал от Дуси заветного слова, — не от нее нужно было ждать — от докторов. Но, как и прежде, медицина ничего не обещала.
В палату он вошел, набравшись мужества, — соседки Дусины всегда стесняли его потому, что он стеснял их, и страшно было всякий раз подмечать в Дусе болезненные перемены. Она менялась так разительно, что только мужество могло помочь ему не выдавать себя. Но, слава богу, и к чужой, переменившейся неузнаваемо, он понемногу привыкал.
Привыкну, ничего, сказал он себе, а то, что прорвалось однажды, темное, — это дикарство или бред. В бреду, подумал он, чего только не привидится.
Когда он вошел, все взгляды, женские, конечно, обратились на него, и вмиг заглох больничный, женский разговор, и в наступившей тишине сказать о том, с чем пришел, он не мог, — заговорили о больничном.
Уже похолодало, но еще топили еле-еле, а дома был у Дуси халат, цветастый, теплый, ее любимый, — она велела принести. Немедля это было истолковано соседками в шутливой форме: мол, появился на больничном горизонте новый доктор, красивый, все бабоньки от него без ума и стали чепуриться. При их убогом виде этот юмор был не смешон, а жалок, однако же смеялись. И он, Подлепич, тоже посмеялся — принужденно, в надежде, что на этом иссякнет их неуместная игривость, но продолжали в том же духе. И Дуся, как ни странно, не отставала от них. Давясь от смеха — так им было весело — советовали обратить внимание на этот факт: халат понадобился в аккурат с приходом молодого, а до него был старичок — довольствовалась Дуся выданным, казенным. Советовали взять Дусю под контроль, а то, неровен час, наставит мужу тихому рога. Им в тон привела Дуся пословицу про тихое болото, где черти водятся; муж, заявила, вон уж сколько бесконтрольный, и, надо думать, не теряется на воле; чего же нам, добавила, теряться. Он промолчал. Да балаганничали бы, не касаясь этого, а их тянуло, словно мух на липкое: пошли судачить о мужчинах и все равно об этом, как голодные о хлебе. Зачем-то он поставил Зину на их место, подумал, что она-то не позволила бы себе такого. Она могла, подумал он, еще и не такое сказануть, но знала, где пристойно это, а где не пристойно. Помалкивая, он мысленно поставил ее на место Дуси: она бы осадила этих женщин — позакрывала б рты. И ясно было, и невмоготу: защитная реакция у них, — они еще хотели жить, старались изо всех последних сил, доказывали друг дружке и ему, будто не так уж плохи, будто что-то женское в них еще осталось. Они были больны — неизлечимо, а он — здоров, и должен был держаться с ними, как с больными: поддакивать, поддерживать их тон, не замечать, какая пропасть между тем, что говорят и что их ждет. Но этого сегодня он не мог. Он тоже был, пожалуй, не совсем здоров, да, на беду, защитная реакция слабела.