Выбрать главу

Прошествовали мимо двое, супруги, видно, — с кошелкой; на всякий случай он пригнулся, прикрыл рукой лицо. А собственно, какой был криминал в том, что сидит возле чужого дома? Ну, сыро было, это правда. Кому какое дело? Сидящих на сырых скамейках, подумал он, туда же — под обстрел?

Он встал, пошел, но не по улице, не по асфальту, а выбрал путь в обход — за полосой посадок, обозначающих границу городской застройки. Вспомнилось, как возвращался летом с Кубани, заночевал в придорожной гостинице, проснулся на рассвете, вздумал побродить, и как запахло травами, землей, и как тоскливо было, но невзначай отлегло, и как рассказывал об этом Булгаку в парке. Поверилось: если пройдется там, за посадками, надышится тем воздухом, — все станет у него иначе.

Вдоль посадок замощено было — булыжник, но трудно идти: глаз не привык еще к темноте. Тянуло оттуда, из темноты, сырым ветерком, поля лежали под парами, и небо было черное — не видно, где земля, где небо. Угадывалась тропка за посадками, явилась блажь: пройти по этой тропке. Он даже загадал: если пройдет, все сбудется у него, самое заветное.

Загадывать, однако, под стать было бы Чепелю, а не ему. Булгак, подумал он, не Чепель, но тоже ведь не пасует перед жизнью: любовь — и без борьбы? Бороться, значит, за любовь, а как? Вообще — бороться? За жизнь, в которую веруешь? За веру? Тут трудно было думать о таком: мешалось в голове одно с другим, и ноги вязли, развезло дорожку, не пройти, — досадно! Он повернул назад.

Воспитывать добром, подумал он, и воспитывать добро, это бесспорно; по крайней мере, для меня; но совместимо ли добро с борьбой? Должно быть совместимо.

Он глянул, зажглись ли Зинины окна, однако в том крыле, в той стороне, все сплошь уже светилось, и те, которые были прежде темны, потерялись среди прочих. Ну ничего, пусть светятся, лишь бы светились.

38

Подчеркнуто было присутствующими, свободно рассевшимися вокруг стола, предназначенного для совещаний, что это не совещание у них — уже насовещались и, в частности, отдали дань затронутому Маслыгиным вопросу, а побеседовать бы рады, да всех торопят неотложные дела, которые, подразумевалось, поважнее.

Преобладало — в связи с этим — чуть ироническое отношение к тому, чего он добивался; ирония была в соседстве с недоумением: не удивлялись бы, коснись вопрос престижа, — тут уж темперамент объясним, парторг отстаивает интересы цеха, госпремия — если дойдет до этого — стимул для всего коллектива, но цех-то ничего не потеряет ни в том, ни в другом случае, а медаль на груди парторга — знак вовсе не излишний.

Они полагали, что он страхуется от возможных кривотолков, демонстрирует свою скромность, однако, на их взгляд, эта скромность была ложной и где-то даже граничила с кокетством.

Подозревать его в кокетстве было жестоко; когда напраслина, по недомыслию возведенная на человека, приобретает чудовищные размеры, слова, пригодные для отповеди, куда-то исчезают, — недаром говорится: не хватает слов. Нечто подобное он испытал за этим столом, хотя чудовищное подозрение было высказано вскользь и, не поддержанное большинством, снято.

Тем не менее в запальчивости, на которую толкнули его, он доводы свои в пользу Подлепича изрядно скомкал; не поздно было возвратиться к ним, однако все это, происходившее несколько лет назад, принадлежало истории, а оппоненты делали упор на современность.

Соответственно этому снова помянута была комиссия, обследовавшая участок, и помянуты, разумеется, выводы ее, не говорившие в пользу Подлепича.

Конечно, каждый волен был трактовать эти выводы по своему разумению и утверждать, что если там, на бумаге, в конце последней фразы поставлена точка, то запятой никак уж быть не может, а он, Маслыгин, ставил запятую и утверждал, что точку ставить рано.

Ему напомнили иносказание про честь мундира, — он этот упрек принял хладнокровно, приготовленный к таким упрекам, и заявил, что неподатлив гипнозу голых фактов, обособленных — так он сказал, а вышеупомянутая комиссия прилежно констатировала факты, но изолированные от общей обстановки.