Он тоже, и в шутку и не в шутку якобы, ответил ей горестным кивком: что надо, то надо. Она пошла себе, — да-а! ничего не скажешь! — он посмотрел ей вслед, вздохнул и тоже пошел.
Зеркал у них на участке не водилось, он специально отправился в соседний корпус, в туалетную, и там, ставши боком, оглядел себя: не так уж, чтобы очень, но брюхо выпирало. В обед он первого взял половинку и, против обыкновения, на хлеб не налегал. А отобедав, подсел к Маслыгину за столик, осведомился о новостях, спросил, кто эта синеглазенькая новенькая, что шастает по цеху. Маслыгин сперва не мог сообразить, о ком речь, но все же догадался. «Светлана, — сказал он. — Табарчук. Вот сватаю технологам, не знаю, приживется ли». — «Гляди, сват, Нина задаст тебе перцу». — «Безопасно, — сказал Маслыгин. — Я красавицами любуюсь, но влюбиться не способен». — «Красавица, говоришь? — схитрил Должиков. — А я и не приметил. Приметил только, что пацанка еще и кольца на пальце нет». — «Старая дева, двадцать пять уже, — сказал Маслыгин. — А ты чего это? Лед, что ли, тронулся?» — «В моих годах, Витя, — ответил Должиков, — вечная полярная ночь».
Потом на досуге он задал себе задачку, которая, ей-богу, никогда прежде во главу угла им не ставилась, и — больше того — реестры такие он как мужчина презирал.
А задачка была непростая: подвести баланс — когда, с кем, и как, и с чего это началось, и какие вспыхивали чувства, и долго ли пылали, и почему недолго, и что вообще под этим подразумевается, на чем она держится, любовь-то.
На чем держится? Где-то он читал или слыхал от кого-то, — нет, точно: читал! — что любовь, настоящая, как солнце в небе, неизвестно на чем держится, хорошо ли, плохо ли, а сказано! — он тоже сказал бы так.
Встречались ему мужчины, которые за рюмкой или мимоходом для забавы не прочь были пофорсить своими подвигами любовными. Иные, правда, невезучие, не ради форса открывались, а чтобы душу отвести. В таких дурных беседах он становился глух: и форс ему претил, и всякие переживания. Где женская честь замешана — и сам молчи, и уши затыкай. Молчи, хотя бы и под пыткой.
Да и реестр его личный, в принципе презираемый им, оказался не так уж велик. Те, хвастуны неисправимые, потому, видимо, и хвастались, что подводить баланс было отрадно. А он перелистал свой реестр без отрады и даже с неприязнью, будто не его это касалось либо подсунули ему вместо бывальщины небылицу. Никогда не вел этих реестров и, значит, правильно делал. Проходит время, и то, что мило было, теряет цвет и запах. Любая музыка, самая длинная, когда-то ж должна замолкнуть.
А совесть?
Этот вопрос он задал себе для порядка, как в суде, скажем, заставляют привлеченных называться, хотя истец, ответчик и свидетели суду известны. Бессовестно с женщинами он не поступал. Кончалась музыка — и все. Кого ж винить в том, что ничего вечного на свете не бывает? А может, удача нужна: найти свою иголку в стоге сена.
Несколько лет назад он думал было, что уже нашел.
Ему везло на вдовушек, а впрочем, возраст был такой: девчонка — уже не пара ему, постарше — замужем, замужних же стерегся, греховодничать не желал.
И эта была вдовушка, врачиха из поликлиники Фаина, — он с ней и познакомился благодаря простудному заболеванию. Другие при таком знакомстве считают козырем обман, а он привык придерживаться правды и лишь потом убедился, что правда — самый верный козырь.
На правде и сошлись они с Фаиной: друг другу не мешать, претензий не иметь, жить так же, как жилось, и порознь, разумеется. Она была его ровесницей, овдовела рано, воспитывала сына, привыкла к своему укладу, — зачем ломать? Вот кабы настоял он, и сломала бы, возможно, во он и позже не настаивал, когда уверился, что найдена иголка в стоге сена. Он к ней не часто приходил, изредка, она же никогда к нему не приходила. Была ли у них настоящая любовь — та, что как солнце в небе, — он затруднился бы сказать, но тайна у них была, а это уже немало. Жить тайно — не то же, что жить ложно.
А в феврале, после того вьюжного дня, с ним сотворилось что-то неладное. Он заявился к Фаине поздно вечером, но заходить не стал, вызвал ее на мороз, стояли под навесом во дворе, где малышня из детского садика здешнего укрывалась в летнюю пору от непогоды. «Ты врач, — сказал он, — а не видишь, что у тебя под носом творится». — «Что?» — «Да вот же: человек жиреет, брюхо — барабан, диета нужна, специальные предписания». Посторонняя заметила, своей — до лампочки. Он этого, однако, не сказал, хотя картина — в закутке, у подвесного конвейера — была перед глазами.