Да, четверть века, без малого, почти; в пятьдесят втором, — нет, вру, подумал Подлепич, в пятьдесят третьем с Должиковым начинали на тракторном, а потом уж, когда построен и пущен был моторный, — на моторном, в сборочном цехе, так у обоих совпало, но Должиков слесарем начинал на конвейере, а он — мотористом на испытательной станции.
Докладчик уже подобрался к концу, — пронесло, без Чепеля обошлось, — сгреб свои бумажки, пригодившиеся, непригодившиеся, спустился по ступенькам со сцены, сел в первый ряд. Вопросов к докладчику не было.
— Есть вопрос, — запоздало и словно бы нехотя поднялся из дальнего ряда лохматенький, с рыжеватыми бакенами, Владик Булгак. Спохватился. Надумал. — Здесь говорили о качестве. Главная задача десятой пятилетки. Качество сборки. Качество испытаний. А КЭО как бы в стороне? Я считаю, что контрольный осмотр…
— И я так считаю, — не дал ему договорить Старшой. — Это не вопрос, это выступление, вот и скажите.
Владик постоял, подумал — взъерошенный, с выпуклыми сонными глазами, с бакенами этими, которые уже выходили из моды. Сам-то Подлепич не модничал, но за модой следил: в смене у него половина была молодежи, не уследишь за чем-нибудь таким, свойственным молодняку, — оплошаешь.
— Дать слово? — спешно, опасаясь упустить председательский шанс, послал Владику предцехкома свой зычный призыв через весь зал.
— Регламента не хватит, — сказал Владик нехотя и так же нехотя, сонно, сел.
— Добавим! — подал голос из президиума Маслыгин, поднял голову от стола, а сперва-то сидел понурившись, задумавшись или размечтавшись.
— Одному, говорят, дали-таки слово, — пробасил Владик. — А потом догнали и добавили.
Тоже шутка была без смысла, но иным весельчакам только палец покажи. Прыснули.
— Булгак в своем репертуаре, — мирно заметил Должиков.
Так что начинали вместе и дальше особенно не отдалялись по работе, а когда он стал глохнуть, Подлепич, и пришлось ему уходить с испытательной станции, Должиков взял его слесарем к себе на КЭО, помог освоиться, приютил, так сказать, приголубил, направил и затем уж — как бычка упирающегося — принялся тянуть в мастера. Что человеку нужно? Тянуться, когда тянут? Или ценить то, что есть? А если нет ничего, сгинуло? Да ладно, подумал Подлепич, жить-то надо.
Начинали вместе, и разница в годах была пустячная, и оба любили порядок, основательность в людях, в мнениях, в работе и потому, наверно, давно уж сработались, — этого никто не станет отрицать, — а вот приятельства у них не получилось. «Должна быть одна шкура на двоих, — подумал Подлепич, — тогда и приятельство будет. Тогда нет надобности влезать в неё, — подумал он, — в чужую». Ты влезь в мою, я — в твою, а это непросто, хотя, по правде говоря, Должиков-то в его шкуру влазил, пытался, а он и не пытался ответить Должикову тем же. Наверно, семейный с холостяком никогда по душам не сойдется, — не та у них разность потенциалов. Да, уважали друг друга, ценили, любили, — а что? любили, конечно, и любят, — но дружить — это нет, этого не было. Были, как говорится, всю жизнь друг у друга на виду, — и только. «Вот я ему сейчас скажу, — подумал Подлепич, — потихоньку, по секрету, что люблю его, уважаю, а то ведь так и жизнь пройдет — и не скажешь. Наехало. С чего бы это? Ценить надобно то, что есть, — вот с чего».
Пошел на трибуну начальник участка узловой сборки, обрушился, подогретый докладчиком, на разгильдяев-нарушителей.
— Извини, перебью, — энергично тряхнул головой Маслыгин и, навалившись грудью на стол, ухватившись руками за дальний его край, как бы подтянулся к трибуне. — Ты-то, организатор, лично что предпринимаешь? Какие меры?
Меры, меры, подумал Подлепич, а это не техпроцесс, где все расписало по пунктам, это в отчет не укладывается, иной раз и мера — не мера, пшик, если со стороны глянуть: кинешь взгляд — и промолчишь, или копать нужно — исподволь, вглубь, помалу, добираясь до корней, и опять же в отчет не внесешь, в заслугу себе не поставишь, и черт знает, как это все объяснить.
Витька Маслыгин тоже начинал мотористом и учился в институте без отрыва — вечный укор дурачине Подлепичу: в сорок пять того не наверстаешь, что упущено в тридцать. Как ни агитировал Витька, как ни звал напарника за собой — не вышло. А ведь заодно были, ударились даже в рационализаторство, в изобретательство и кое-что сварганили, удалось внедрить, и ходят разговоры, по стране это шагнуло. Умей, дурачина, ценить то, что есть, сказал себе Подлепич, и то, что было, тоже умей. Потом, после института, Витька ушел с испытательной станции в техбюро, из техбюро — в партбюро, а коммунистов — около двухсот, положен освобожденный секретарь, и Витька стал освобожденным, отдалился. Да ладно, подумал Подлепич, люди меняются — с годами, с чинами, сообразно ступеньке, на которую взошли; чего там говорить. И я, подумал он, в молодые годы с той своей ступеньки смотрел на вещи просто, а чтобы втихомолку раздражаться по пустякам, так это вовсе казалось дурью. Теперь не дурь? Раздражала в Маслыгине невесть откуда взявшаяся лихость, с которой наловчился словесно подлаживаться к людям, подольщаться, что ли, к ним своим простецким обхождением и тут же, в том же слове, еще не закруглив его и глазом не моргнув, брать ноту погрубее, хлесткую, категоричную — гром среди ясного неба.