По внутреннему телефону он позвонил в техбюро.
Ему всегда нелегко было туда звонить, он делал это через силу, и вместе с тем — влекло, и голос Ланы, телефонный, необычный, приглушенно гортанный, волновал его, будто в самом этом голосе было что-то потаенное, плотское, принадлежащее только ему одному.
Опять он услышал этот голос, резкий сперва, чужой, и потом приглушенный, близкий. Он огорчил ее, сказал, что задержится допоздна на участке. Он знал: она будет огорчена, но это огорчение было приятно ему, как и ей, видимо, приятно было огорчаться. Она сказала, что придет на участок и постарается помочь, чем сможет, а он, растроганный, попросил ее не приходить и, если затянется у него, не ждать, не тревожиться, ложиться пораньше. Она сказала, что не ляжет, будет ждать, и он увидел комнату, постель, полумрак, и эта заветная картинка, целыми днями не дающая ему покоя, вконец взбудоражила его. Опустив трубку на рычаг, он несколько минут сидел, словно налитый жаром, дивясь этому горячечному состоянию и страшась его. Страшился он потому, что оно было чересчур явным, накаленным и вечно продержаться такой накал не мог, а он жаждал постоянства, устойчивости, вечности — даже в этом, потаенном, плотском. И постепенно, пока он сидел так, налитый жаром, все прочее — заводское, служебное — отодвигалось на задний план.
Но вошел Подлепич.
Клочок бумаги, который он принес, был весь в масляных пятнах, и почерк неровный, поспешный: не разобрать.
— Это кто? — спросил Должиков, наклонившись над столом.
Подлепич взял карандашик, стал наводить фамилию. Булгак? Хворали люди — в самое неподходящее время, да и не сезон был еще хворать, осень только вступала в свои права, не грозила пока никакими простудами-болячками.
А Подлепич сказал, что на то и не похоже: у Булгака соседи по комнате — на главном конвейере, предупредили бы, если что. Хлопец в этом смысле порядочный, аккуратный, непьющий, и загулять, например, связаться с забулдыгами — исключено. А соседи говорят, что как ушел спозаранку в неизвестном направлении, так и не было его до самого обеда и теперь, в шестом часу, тоже нет. Подлепич туда звонил, в общежитие, потому что странно это: ничего подобного с хлопцем не бывало.
— Слушай, Юра, а за что его из комсомола погнали? — спросил Должиков.
Подлепич пожал плечами с таким видом, будто это к делу не относится.
— Как бы не стряслось чего, — сказал он, — у меня что-то душа не на месте.
— У тебя что-то душа стала того… — отчеркнул Должиков фамилию Булгака на клочке бумаги — Размягченная сверх нормы. Ты о сменном задании думай.
О сменном задании Подлепич ничего не сказал, а сказал, что и сам замечает за собой с некоторых пор склонность к дурным предчувствиям.
С некоторых пор…
Забывается, забывается, вот опять в рабочей нервотрепке забылось это на минуту, и уже хотел было Должиков отчитать Подлепича за его бабские причуды-предрассудки, но вспомнил. И у самого, не подверженного предрассудкам-предчувствиям, шевельнулось неспокойное: а вдруг? И чуть оно шевельнулось, вся накипь, от которой — при мысли о Булгаке — не мог отделаться, сразу осела на дно.
13
Никогда не был Булгак конспиратором, но — довелось, и свое намерение, не вполне осмысленное, однако твердое, держал в секрете от дружков по общежитию, от соседей по комнате: сочли бы чокнутым, объяви он, куда собирается и зачем. На озеро? На водохранилище? На базу отдыха? Да там же пересменка, санитарный день, санитарная неделя, генеральная уборка перед осенне-зимним сезоном, никого, кроме обслуживающего персонала, ни одной зацепки, оправдавшей бы эту поездку, ни одного заводского приятеля, навестить которого могла бы явиться потребность. Это же не ближний свет — база отдыха; электричкой — больше часа, да еще пешком от электрички, и погодка — не ахти, переменная облачность, кратковременные дожди по области, на озере давно уж никто не купается, пустота, тишина, осень. Рыбачить? Так Владик Булгак не рыбак, это всем известно.
Свое намерение он вынашивал долго — с месяц, но каждый раз, как собирался осуществить, что-нибудь препятствовало: то тренировка в бассейне, то политзанятия, то техучеба, то в первую смену работал, а ехать после смены неинтересно — пока доберешься, стемнеет; рано стало темнеть.
Наконец-то выбрался.