– Расскажи о твоих отношениях с Ману, – просит девочка, время спустя вновь оказавшись в кабинете: она сидит меж подушек и курит протянутый свёрток расслабляющих трав.
– Ревность…? – уточняю я.
– Интерес.
Вываливаю правду на стол:
– Мы спим друг с другом.
– О…
А затем добавляю (чтобы Луна не успела вывалить какую-нибудь глупость в ответ):
– Не с послушницами же это делать, верно? Мои послушницы под моей опекой. Я отвечаю за них и касаться не касаюсь – принцип.
– Твой принцип недавно дрогнул, – напоминает Луна.
Делаю вид, что не понимаю. Насмешливое:
– Разве?
– Когда поцеловал. Вот сюда.
И она, перекинув волосы через плечо, ногтем оставляет отметину на шее.
– Прямо сюда.
А глаза так и сверлят. Сверлят уверенно, сверлят назидательно. Я сдаюсь и, встрепенувшись, отворачиваюсь. Твоя первая победа, птичка.
– Не припоминаю.
Луна затягивается и пододвигает к себе пепельницу. Взгляд неопытной прожигает ворот рубахи; расстегиваю верхние пуговицы и протяжно вздыхаю.
– Что касается Ману – мы ведём с ней дела.
И Луна сводит тему на иную беспокоящую: она расспрашивает о Боге Солнца, внося несколько предположений, кто же кроется за именем божества. Я открываю правду: электрические сети, соответствующие заводы и солнечные батареи на юге Полиса – всё под его пытливыми и всеобъемлющими лучами-руками.
– Расскажи ещё.
– Познакомитесь в конце недели, – говорю я.
– Хочу узнать, кто он и чем дышит.
– А зачем?
Подтруниваю: кроме нескольких часов вместе ожидать нечего.
– Я боюсь, – признаётся девочка. – Постыдился бы обдавать огнём и без того пламенное сердце.
Смиловавшись, уверяю: то нормально. Но слова юной девы никоим образом не повлияют на принятое мной решение.
– Я продам тебя, Луна.
– Продал, Хозяин Монастыря. Уже.
– Я настаиваю! Ничего из сказанного тобой: ни единый вопрос, ни единая просьба – ничего не изменит моего решения.
– Не сомневаюсь. Ты вроде кое-что обещал, – перебивает девочка. – Рассказать.
И, закинув ноги на диван, прижимает подбородок к коленям. Красное ситцевое платье сменилось серо-зелёной бязью. Она смотрит на меня – равнодушно и тоскливо – и с равнодушной и тоскливой интонацией велит продолжать.
Я рассказываю, что небесных идолов создавали люди, а земными становились сами. Я рассказываю, что Монастырь стоит давно и крепко, что стены его хранят лучшее из сохранившегося в оставшихся гроздьях городов, что Боги тем и Боги – они признают свои грехи и виртуозно в них погружаются. Я рассказываю, что всё в Мире сошло с ума: я помнил – в силу лет – былые государства.
– А сколько тебе? – спрашивает Луна.
– Несколько сотен, может, тысячи, – отвечаю я и улыбаюсь.
– Так не бывает, – перечит девочка. – Люди живут не больше четырех-пяти десятков.
– Люди. Правильно, – утверждаю я. – Боги живут вечно.
– Знаю я твоих Богов…Теперь-то.
И она отворачивается.
– Боги могут жить вечно лишь в памяти людей, лишь в молитвах и обращениях, – говорит Луна. – А зримые Боги – истинные лжецы. Они хуже всех этих тронутых умом фанатиков. Фанатики хотя бы имеют веру и боятся быть наказанными, Боги же не имеют за своими спинами ничего. Они неподвластны законам, потому придумывают собственные, они тешат личные грехи и, впитывая их, велят не грешить остальным. Так сколько тебе лет?
За такую речь стоит признаться.
– Тридцать шесть.
– Откуда взялись сотни?
Кажется, названное число её нисколько не удивляет.
– Столько лет стенам Монастыря. Я есть Монастырь. На этом месте, ещё до войны, – объясняю, – взаправду находилась богомольня. Но…другая. Совсем другая. Мой близкий приятель рассказывал мне о том, а ему рассказывал его отец, тому отцу ещё отец и так до бесконечности. Об истинной вере, о религии довоенных лет, о людях довоенных лет…
– И так ты решил посмеяться над безграмотным людом? – подводит Луна. – Совершенно омерзительно!
– А что не омерзительно?
Она молчит. Ловит строгий взгляд и парирует строгим взглядом. Абсолютное несогласие и титаническая воля. И слабость. Я склоняюсь к ней и, ударив подлокотники, удерживаю дыхание свободолюбивой птахи. На вдохе – на вздымающейся груди – она замирает. Выжидает. Ждёт. Я же выпытываю из пульсирующего тела характеры. Пытаюсь понять её. Но, ударяясь о стену безразличия, отступаю.