— …Что любые неприятности ничто по сравнению с ужасами войны.
— Когда я это сказал?
Лиан в отчаянии ломала пальцы.
— Видишь, Денни! Нам надо серьезно поговорить. Просто сил нет! Вся эта неопределенность… Всего лишь вчера ты сказал…
«Значит, вчера она встречалась с теледвойником!»
— …что нам надо порвать друг с другом. Ты был таким странным… Впрочем, ты и сейчас бледен.
— Лиан, я сказал, что нам нужно порвать?
Она оставалась неумолимой.
— Тебе это достаточно хорошо известно, не хуже, чем мне. Что ж, пусть будет по-твоему, Денни. С меня хватит.
— Хватит?
Мои вопросы, увы, не блистали остроумием, но каждый, кто способен представить себя на моем месте, поймет, в каком я был состоянии.
— Послушай, Денни. Еще вчера ты уверял, что собираешься в Молодежный клуб, и потому не можешь сопровождать меня в театр, а сегодня вдруг изменил решение… Что все это значит?
— А ты уверена, что я собирался идти в Молодежный клуб?
— Нет, я сама это придумала!
«Выходит, «репродуцированный Бирминг» сегодня чем-то занят и, следовательно, я могу проводить Лиан в театр. Но почему он хочет порвать с Лиан? Что движет им — чувство долга или ревность?»
— Уверяю тебя, Лиан, — ответил я, — все это проделки другого, «репродуцированного Бирминга».
Однако мои слова прозвучали столь вяло и невнятно, что Лиан, уже выходя из комнаты, их не расслышала.
3
После объяснения с Лиан я долго не мог успокоиться. В более спокойном состоянии я вряд ли рискнул бы показаться в общественных Местах в тот Самый момент, когда мой теледвойник, разгуливая на свободе, в любом месте мог внезапно появиться одновременно со мной. Не нужно быть пророком, чтобы предсказать, к каким опасным последствиям приведет наше «сосуществование», тем более что у меня было предостаточно возможностей убедиться в пронырливости вездесущих репортеров. Не скрою, я предчувствовал, что неизбежное объяснение с Лиан, безусловно, будет тягостным, но не думал, что оно закончится столь нелепо. К тому же… Да не сочтет читатель это пустым бахвальством, но во мне проснулось какое-то непонятное упрямство, желание действовать наперекор всему. Будь что будет! Какая-то неодолимая сила толкала меня навстречу суровой действительности. А может быть, в этом сказывалось подспудное желание доказать, что репродуцированный человек — это реальный факт?!
Да, тучи явно сгущались, все заметнее ощущалось, что против меня готовится какой-то заговор. Чем иным можно было объяснить упорное молчание правительства?
На секунду я даже подумал: а вдруг теледвойнику удалось убедить правительство, что подлинный Бирминг именно он, а не я. Ведь по внешним признакам нас совершенно нельзя отличить друг от друга… Что если его целеустремленная тактика — настойчиво выдавать себя за изобретателя телерепродуцированного человека — увенчалась успехом?!
Несомненно одно: я должен посрамить его любой ценой! Для этого сам факт изобретения нужно сделать достоянием гласности. Только я могу доказать, что тот, другой Бирминг, вышедший из повиновения, — бунтовщик. Черт возьми, но ведь и я, нарушив запрет властей, покинул жилище! Выходит, я тоже мятежник?
Меня крайне поразила и глубоко тронула неожиданная поддержка сотен людей. Нилл Керсен, арестованный, по всей вероятности, за антимилитаристские взгляды, драматург Ливенс, студенты, с которыми я встретился в парке, — с каким воодушевлением вступили они в борьбу на «моей» стороне! Да и Лиан, с которой мы так нелепо «расстались», видимо, не только из чувства личной симпатии решила принять участие в публичной дискуссии, проводимой сегодня вечером в театре. Для ученого, погруженного в науку, сама тема дискуссии «Проблема мира и искусство» представляется довольно туманной. Что поделать, жизнь нередко подвергает нас, искателей неведомой истины, суровым испытаниям. Разве сам я не жаждал найти правду? А горестное сознание, что жизнь никогда не оправдывает чрезмерных надежд, что все в жизни — не что иное, как нагромождение несправедливостей, — разве это не вызывало чувство разочарования? Чем, как не вопиющей несправедливостью, является вероломство, и справедливо ли требовать от коголибо верности?
Боюсь, что мне так и не удастся вспомнить, о чем мы беседовали с Ливенсом по пути в театр. Помню, госпожа Ливенс ехала в машине Лиан. Несомненно, Лиан нарочно так устроила. Интересно, удастся ли хотя бы в антракте остаться с ней наедине? Необходимо как-то успокоить ее. А, впрочем, что значит успокоить? Разве симптомы нашего разрыва не появились задолго до всей этой истории? Конечно, я любил ее… Почему же все получилось так нескладно? Так и не сумели наладить нашу жизнь…
…Когда, подъехав к театру, я вышел из машины, у меня было довольно постное выражение лица. Пожалуй, правильнее было бы сказать, что на нем лежала «печать мрачной торжественности». Так выразился один доброжелательный и беспристрастный журналист, репортаж которого мне довелось позднее прочитать. Машина Лиан остановилась у служебного входа — им обычно пользовались артисты. С госпожой Ливенс мы договорились встретиться в ложе бенуара.
В фойе театра, куда мы вошли вместе с Ливенсом, невольно бросалась в глаза какая-то настороженность и вместе с тем приподнятость. Атмосфера, царившая в театре, ничем не напоминала обычную, когда подавляющую часть публики составляют изысканно одетые в вечерние туалеты пары, чинно разгуливающие по фойе. Сегодня театр заполнила оживленная, шумная молодежь. Даже я отметил, что, пожалуй, здесь можно было увидеть подлинных представителей масс. Молодежь, не признавая никаких церемоний, тесным кольцом окружила нас и, восторженно приветствуя, громко аплодировала. Ливенс с воодушевлением отвечал на приветствия, улыбался, махал руками, время от времени торжествующе поглядывая на меня.
Затем молодые люди учтиво расступились, пропуская нас вперед. По широкой лестнице, устланной пурпурной дорожкой, мы беспрепятственно поднялись в бельэтаж, отделанный деревянными панелями и ярко освещенный канделябрами. И только когда Ливенс предупредительно распахнул передо мной дверь ложи, я вспомнил, что даже не знаю названия его пьесы. Интересно, сколько в ней актов?
До начала спектакля оставались считанные минуты. Войдя в ложу, я вдруг почувствовал себя политическим деятелем, который только что возвратился на родину после длительной эмиграции и неожиданно узнал, что стал главой государства. Взрыв аплодисментов, которым было встречено мое появление, убедительно свидетельствовал о том, что внимание всего зрительного зала приковано к нашей ложе. Взволнованный и немного оглушенный, я не сразу заметил, что рядом сидит Дотти Скотт. Она тепло поздоровалась со мной, затем приветливо, как старому знакомому, кивнула Ливенсу. Мне захотелось как-то ободрить ее:
— Право, я весьма сожалею, Дотти…
Дотти расправила платье на коленях.
— Спасибо, профессор, ваш адвокат оказался очень опытным. Такой умница, очень активный, а главное, так близко к сердцу принимает дело Нилла! Я ему доверяю не меньше, чем вам!
«Ага, «мой Бирминг» подыскал для Нилла и адвоката!»
— Вы знаете, — продолжала Дотти, — он считает обвинения, предъявленные Ниллу, смехотворными и утверждает, что судебное разбирательство неминуемо обернется против самих же обвинителей.
Я так и не решился спросить, в чем обвиняют Нилла, — уж если «я» нашел ему адвоката, то непременно должен знать, за что он арестован. Меня — вот уж не ожидал! — даже в краску бросило. К счастью, свет в зрительном зале вдруг погас, и все погрузилось в спасительную темноту,
Случись кому-нибудь спросить меня о содержании пьесы Ливенса, которая шла в тот вечер, я попал бы впросак. Ставили «Дальнюю поляну». Драматург и постановщик спектакля как бы задались целью оказать на зрителя скорее эмоциональное, нежели интеллектуальное воздействие.
Во время спектакля мною овладело состояние, которое я обычно испытывал, слушая музыку. Нахлынувшие чувства рождали воспоминания, мысленно воскрешая картины прошлого. Возможно, подобное восприятие искусства не доставляет наивысшего художественного наслаждения, но, да простит мне Ливенс, на этот раз я не был расположен внимательно следить за событиями на сцене. Основная тема пьесы — романтическая любовь, зародившаяся где-то на затерянной лесной поляне и потом забытая. В поисках утраченного счастья герои пробираются сквозь непроходимую лесную чащу, призванную символизировать саму гущу жизни. Меня несколько удивил выбор именно этой пьесы для вечера, который закончится политическими выступлениями. Видимо, Ливенс еще не успел написать политической «пьесы под идейным воздействием «репродуцированного Бирминга». Однако, возможно, я слишком утрирую и все обстоит совсем не так.