«Тебя любят, – думал он. – Это облекает особой ответственностью. А ты хотел выдать этих людей. Бросить их на дело, обреченное в конечном итоге на провал. Ради чего? Ради минутного фейерверка?.. Ты артист. Верней, спортсмен. Помню, ты примчался в институт с газетой, где был снят на верхней ступеньке почетного пьедестала. Шла лекция, и газета ходила по рукам. В спорте, если сорвешься, ну так что ж! Можно повторить попытку…»
Новый график вошел в силу. Три дня все шло как по маслу. Но, видно, не зря кто-то сказал, что всякий график составляется для того, чтобы можно было выходить из графика. На четвертые сутки полетел углесос.
Цуканов – это была его смена – звонил из шахты наверх и просил прислать слесарей, а также главного механика. Цехновицер спустился в шахту. Вместе с ним в шахту пошел Угаров. Они поднялись на-гора грязные и злые. Все, чего удалось им добиться, это выяснить, что углесос полетел по вине завода, – были раковины в литье. Но от этого им не стало легче. Пока меняли углесос, прошло шесть часов. Шесть часов шахта стояла.
Этот новый углесос был последним. Гидрошахта без запасного углесоса – как человек с одним легким. Это уже не жизнь, а так… существование.
Неприятные вести застали Бородина на фабрике. Был четверг. Один из трех дней недели, когда он принимал народ у себя в кабинете. В течение двух часов, отведенных для приема, он выслушивал просьбы и разбирал заявления шахтеров и рабочих. Таков был порядок. Но, пожалуй, меньше всего обращались к нему в эти, предусмотренные расписанием, часы. Он выслушивал людей везде – в шахте, в автобусе, просто на улице. И теперь в приемной было пусто. Только машинистка Раечка, она же секретарша, стучала на машинке.
Бородин нервничал. Он стал дозваниваться на завод. Потребовал главного инженера.
– Вы нас режете без ножа. Срываете нам скоростную проходку. Я так и доложу управляющему трестом…
Он добавил это для вескости. К Савве Григорьевичу теперь не побежишь. После того, как Бородин отказался выдать рекорд в июле. Холодный тон, каким управляющий разговаривал с ним в тот раз, как бы давал понять: «Я обязан говорить с тобой, но это не значит, что мне этого хочется. Отныне я буду общаться с тобой только по обязанности, но не по душе. Ты не помог мне и от меня помощи не жди…»
«А ты, друже, плохой дипломат, – сказал тогда Павлик. – Ссориться с прямым начальством не годится. Уж лучше сразу – с министром угольной промышленности».
«Может быть, – сказал Бородин. – Не знаю. Не кончал дипломатического…»
Павлик здорово злил его в последнее время. Он вечно пропадал где-то среди дня со своей «Волгой». Вот и сейчас, когда поломался углесос, его не было на шахте.
Бородин снял трубку диспетчерского телефона, нажал желтую клавишу. Его связали с камерой углесосов. Трубку взял Угаров. Его голос, отдаленный толщей земли, звучал глухо. «А может быть, у меня слух притупился от волнения», – подумал Сергей.
– Громче можешь? – крикнул он, прикрыв трубку ладонью, как прикрывают от ветра горящую спичку.
Нет, он не ошибся. Угаров подтвердил, что углесос заменили и опробовали. Пока что тянет неплохо. Забои уже затребовали воду, – шахта продолжает работу.
«Молодцы ребята, – думал Бородин. – Сколько проторчали в шахте, но не зря… А с Забазлаевым я сам виноват. Сам».
Бородин вспомнил фразу Павлика: «А ты, друже, плохой дипломат», и его опять покоробило это «друже», перенятое Забазлаевым у Саввы Григорьевича. И что за должность – ходить в зятьях у начальства!
Ты учишь меня дипломатии, Павлик. Может быть, ты прав. Я плохой дипломат. И поэтому я выскажу тебе в лицо все, что я о тебе думаю… А вечером ты придешь ко мне домой как ни в чем не бывало. Как это было однажды, когда я объявил тебе строгача за срыв капитального ремонта. Тогда ты тоже пришел к нам. И ел пирог с орехами, который испекла Ольга.
Я сам позвонил тебе и позвал. Тогда мне казалось, что это и есть настоящая, принципиальная дружба. Как в известной пословице, только переставить слова. «Служба службой, а дружба дружбой» Перемена слагаемых, а сумма изменилась. И смысл пословицы превратился в свою противоположность.
Дружба дружбой, несмотря ни на что! Мне казалось это прообразом новых человеческих отношений. Объявить человеку выговор и позвать его в гости пить чай!..
Я хотел отделить труд от быта, служебные отношения от личных. Но это неотделимо, потому что давно стало личным все, чем мы живем.
Я сам виноват. Я стеснялся вести себя как начальник. Я все время помнил, что когда-то, в студенческом общежитии, мы кусали от одной булки и даже галстук у нас был один на всех.