Гурко говорил правду. Годами семью ранее он и Кондаков писали ораторию про БАМ: Кондаков - поэтическую часть, Гурко - прозаическую.
- У него девятого день рождения, - добавила Самохина.
И эта невинная фраза поэтессы Степаниды Самохиной оказалась роковой, исторической, судьбоносной. Вернее, таковым оказался мой ответ.
- Девятого? - переспросил я. - Как у Аджавы.
- У Аджавы - девятого? - взметнулась Степанида. - У Пулада? Ты не путаешь?
- Да нет, - ответил я. - День Победы, хрен спутаешь. Я собираюсь телеграмму ему дать. Шестьдесят лет все-таки.
Гурко разлил по второй, при этом моя жена прикрыла стакан рукой, а Степанида, напротив, подвинула свой подстаканник прямо под неверную руку нашего виночерпия. Ее избыточно здоровое лицо раскраснелось.
- А чего это ты один? - ревниво сказала она. - Мы все дадим ему телеграмму. Все отдыхающие Дома творчества имени Райниса.
- Мы не отдыхающие, - возразил Гурко. - Мы творящие.
Но Степанида уже не обращала на него внимания. Ее понесло.
- Впереди еще целых девять дней. Сегодня же за обедом надо будет всех оповестить, чтобы вносили свои предложения. Составим такой проектик, потом числа шестого-седьмого обсудим, выберем лучший вариант и пошлем. Пуладик это чудо. Это наша гордость.
- Степанида! - взмолился я. - Да не люблю я эти коллективные письма! Что, разве каждый, сам по себе, не может послать телеграмму?
- Тебе что, жалко? - запальчиво спросила Самохина.
- Чего мне может быть жалко?
- Что не ты один пошлешь.
- Ну, ну, - примиряющим тоном заговорил Гурко, - если бы он один хотел послать, он бы нам и число не сказал.
- Сами бы узнали, - буркнула Степанида. - Тоже мне, тайна двух океанов.
- Не дуйся, - попросил я ее. - Подпишу я, подпишу. Хотя в этом есть элемент идиотизма. Коллективное признание в любви... бред какой-то... Все равно, что заверять интимные письма в правлении Союза.
- Вся наша жизнь - сплошной элемент идиотизма, - утешил меня Гурко. - Вот дали мне квартиру на Алтуфьевском шоссе. А я просил в пределах Бульварного кольца. От силы - Садового. И на тебе, Алтуфьевское! Разве не идиотизм?
- Дали бы нам на Алтуфьевском, - запальчиво заявила моя жена, - я бы в ножки поклонилась. Я эти бульварные пределы в гробу видела.
- Ты, наверное, не коренная москвичка, - надменно сказал Гурко.
- Коренная, - возразила жена. - Коренней не бывает. Живем, как свиньи, в коммуналке. В Столешниковом. Семнадцать комнат, одиннадцать семей.
Мы действительно там жили. Та еще была квартирка. На двадцать пять жильцов - три лесбиянки и ни одного алкоголика. Даже майор милиции, занимавший с женой и тремя взрослыми дочками (дочки в порядке живой очереди часами насиловали телефон в попытках построить семейное счастье) две смежные комнаты - и тот не пил. Я бы на его месте непременно запил. Крепкий был человек. Каждый вечер он кипятил на газовой плите четыре чайника одновременно, а потом выливал кипяток за батареи парового отопления. Оттуда с душераздирающими криками выбегали ошпаренные тараканы, и тотчас же подыхали. Майор сгребал их трупы в совок и выбрасывал в крашеное олифой жестяное ведро с загадочной, почти мифологической надписью "КРЭЗ". Откуда взялось на кухне это ведро - не помнил никто.
- Ладно, - сказал Гурко. - Давайте выпьем. Нам ли быть в печали?..
3
Обед мы с женой проспали. К ужину не успели вернуться из Риги, куда ездили за каким-то бесом. И нам не довелось стать свидетелем начального этапа той организационной работы по подготовке поздравительного текста для Аджавы, которую развернула Степанида. Тем более, что за завтраком писатели обсуждали совсем другую тему: минувшей ночью Степаниду попытался изнасиловать поэт Алексей Кондаков.
Кондакова я знал давно. Мы когда-то пьянствовали с ним в Малеевке. Третьим в нашей компании был известный поэт Савелий Кременецкий, автор слов к самой эротичной советской песне "Есть у революции начало, нет у революции конца". Другие его сочинения мне не были известны. Выпив, Кременецкий начинал рассказывать антисоветские анекдоты. Кондаков укоризненно качал головой, и тихо говорил: "Нехорошо, Савелий. Партия тебя в люди вывела..."
Кондаков казался мне человеком незлым, тихим и даже относительно вменяемым. Вменяемость изменяла ему только в тех случаях, когда речь заходила про партию. После второй бутылки он начинал читать стихи о Ленине. Причем собственные. Читая, он попеременно заглядывал мне и Кременецкому в глаза. Было видно, что он искренне любит не только Ленина, но и нас, своих беспутных коллег по перу, однако Ленина все-таки сильнее.
Я никак не мог вообразить, что мирный, как трактор, Кондаков пытался кого-то изнасиловать. Тем более Степаниду. Он был ниже ее на голову и намного слабее физически. Наконец, насиловать члена КПСС Кондаков просто не отважился бы.
Степанида, вопреки английской диете, завтракала зразами. Ночное происшествие явно не отразилось на ее аппетите. Рядом, как верный страж, сидел Гурко. Увидев нас с женой в дверях столовой, он призывно замахал вилкой.
- Слышали? - спросил Гурко, едва мы подсели к столу. - Но каков Леха-то! Орел!
Я огляделся по сторонам. Рядом, за столом у окна, ели зразы писатель Петров, его теща и сестра его тещи. За малахитовой колонной хрустели крекерами критик Провский и эссеистка Кобзарь. Мастера производственного жанра братья Грум с чадами и домочадцами допивали какао за столиками справа. Кондакова не было видно.
- Нет его, нет, - поймала мой взгляд Степанида. - Разве он выйдет? Теперь до вечера в комнате просидит.
- Что, так-таки пытался изнасиловать? - поинтересовался я.
- Ломился в дверь, - охотно сообщила Самохина. - До половины четвертого ломился. Открой, кричит, Степанида, открой мне двери!.. Козел старый. А в корпусе кроме нас с ним - никого, сестра-хозяйка вечером домой уходит. Ох....