— Из-за того, что деньги взял?
— Может быть… Кто это точно знает?
Кто это точно знает? Любимое присловье старика. Знак осмотрительной настрадавшейся мудрости. Может быть, старик Кольяныч научил меня ухмыляться, когда возглашают прописные истины, вроде «дружба и деньги несовместимы»? Ведь теперь, глядя в бесконечный колодец нашего с ним прошлого, я вижу на самом дне, под темной водой забвения, триста семьдесят рублей. Две сотни, две полсотни, два четвертака и две десяточки — триста семьдесят рубчиков, превратившиеся со временем в жалобные тридцать семь, реформированные, истаявшие, истлевшие, сгоревшие в костре убежавших лет так же бесследно, как восемь тонн деньжищ на запасных путях под Харьковом. Да и был ли этот пульмановский полувагон? Существовал ли он в природе? Кто это точно знает?
Кольяныч мог все придумать. Я и сейчас не могу разобраться, что действительно происходило в его странной жизни, а, что он выдумал. Я ведь своими глазами видел у него дома завещание Колумба…
Вылез из душа, растерся полотенцем и стал быстро одеваться. И старался не думать о Кольяныче, я инстинктивно гнал от себя воспоминания о нем, потому, что с каждой минутой во мне медленно, как алкоголь, растекалось ощущение, что больше старика нет. Тяжело ныло под ложечкой.
Я открыл секретер и достал старую, пожелтевшую фотографию — 5-й класс «Б».
На сером фотографическом картоне три десятка шкодливых школьных морд, помещенных в белые овалы, каждый в своем ровном вытянутом кружочке, отчего весь фотоснимок похож на стандартную сетку с польскими яйцами — только зародыш в форменной курточке и галстуке ясно виден сквозь меловую муть скорлупы. В волшебном инкубаторе времени все прошли положенный цикл развития, вылупились в жизнь нормальными курами, петухами, некоторые расправили крылья и взлетели орлами, а двое стали крокодилами.
Сейчас, рассматривая наши зародыши через микроскоп четверти века, пробежавшей с тех пор, как фотограф разместил нас в овальных скорлупках правильными рядами на картоне, я удивился тому, как ясно виден характер каждого яйца, как легко он угадывается.
Я не верю, что с годами люди сильно меняются. Мне кажется, что люди изменяются только количественно. Все уже написано было на наших физиономиях, когда пушкарь рассаживал нас перед своим черным ящиком на штативе.
Кольяныч был старше меня на это знание — он уже тогда предчувствовал, догадывался, понимал, из какой скорлупы вылупится маленький симпатичный кровоядный крокодильчик Генка Жижин, он ощущал, угадывал, что Сашка Греков полетит соколом, а Надя Тетерина станет доброй, заботливой курицей.
Кого же провидел во мне Кольяныч? Неужели он знал мою судьбу страуса — задумчиво-нескладной птицы, неспособной летать?
Я умею бегать, таскать тяжести, я несравненный специалист по прятанию головы под крыло. Я только летать не могу.
Мне снятся волшебные сны о телекинезе.
Кольяныч, ты все это знал тогда?
Печальная штука — старые фотографии. Хуже бывают только вечера встреч бывших однокашников, сокурсников. Горделивый смотр потерь. Из лопнувшей скорлупы глядят усталые лица, отретушированные сединой и морщинами. Генка Жижин, гладкий преуспевающий прохвост, когда я встретил его недавно, снисходительно сообщил мне, что школьные юношеские дружбы склонны поддерживать в основном люди совсем не состоявшиеся во взрослой жизни. Не знаю может быть он и прав — этот залитый розовым текучим жиром натурфилософ.
Наверное, я совсем не состоявшийся во взрослой жизни человек, если я пошел в поддержании школьных дружб дольше всех — я сохранил связи не со своими одноклассниками, а со старым школьным учителем. Никогда с ровесниками мне не было так легко и интересно как с Кольянычем…
Может быть, я еще долго рассматривал бы наши зародыши в фотоскорлупках пытаясь разгадать какие нити когда-то протянутые к сердцу Кольяныча прервались с его смертью, но вошла Галя — причесанная, подкрашенная и совершенно одетая.
— Я еду с тобой, — сказала она твердо.
— Это не нужно и неуместно, — вяло ответил я.
— Проводить хорошего человека всем уместно, — заверила она меня. — Всегда, а тебе не нужно сейчас быть одному…
Господи, как же объяснить ей понятно и необидно, что мне всего нужнее побыть одному, что мне ничье сопереживание не требуется?