Но не смог ничего придумать — я ведь маэстро запрятывания головы. Только что-то неубедительное стал бормотать.
— Туда почти три часа на электричке ехать. Потом еще автобусом. Тебе лучше побыть здесь. Я вернусь вечером или завтра утром.
Галя тяжело вздохнула, неодобрительно покачала головой.
— Тебе не надо туда ехать на электричке и автобусе.
— А на чем же мне ехать? На дирижабле?
— Позвони Леше Кормилицыну — он твои школьный товарищ. И у него есть машина. Или покойный тебя одного в классе учил?
Она иногда пугает меня — когда угадывает мои мысли, но понимает их неправильно. Как объяснить ей, что Кольяныч учил нас всех, но я с ним дружил, а Лешка над ним посмеивался. И когда Галя вошла, я разглядывал пухломордую фотографию Лешки и вспоминал, как Кольяныч вызволял нас из милиции. Кошмарное недостоверное воспоминание…
На кругу у Щукинского пляжа стоял пустой трамвай. Вагоновожатый ушел отмечать маршрутный лист, а мы с Лешкой через открытую дверь кабины разглядывали рычаги и приборы управления. Глухо постукивал, дробно урчал электромотор, еле ощутимо дрожал реечный пол под ногами, тонко вызванивали стекла в опущенных рамах окон, под ручкой контроллера увядала пыльная ветка акации.
Лешка сказал:
— Трамвай — машина простая. Я умею водить.
— Врешь? — усомнился я.
— Примажем? — завелся Лешка.
Мы в ту пору спорили по любому поводу — «примазывали». Не помню, успели ли мы примазать, не знаю, хотел ли Лешка взять меня на понт, не понимаю как это получилось — Лешка бочком присел на высокую табуретку вожатого, с хрустом повернул какую-то ручку — и трамвай покатился. Я это даже не сразу заметил и только через несколько мгновении испуганно заорал: «Стой, Лешка, стой, мы едем!..»
Доказав мне, что умеет пускать трамвай, Лешка, к сожалению, не мог продемонстрировать технику торможения. Трамвай медленно, но неукротимо ехал вперед. Свистки, крики, перекошенное от страха и физического напряжения лицо вагоновожатой, которая бежала за уходящим от нее трамваем. Отчетливо помню ее молодое деревенское лицо, залитое потеками пота, выбившиеся из-под косынки пряди темно-русых волос.
Неподвластная нам тяжелая громада неуправляемого вагона, волочащая нас неведомо куда — на всю жизнь сохранившееся воспоминание о собственной ничтожности и бессилии.
Вагоновожатая все-таки догнала трамвай, вскочила на ходу, затормозила громыхающую махину, надавала нам по ушам и сдала в милицию, а Кольяныч нас оттуда потом вызволял. Не знаю, что он там говорил, как оправдывал нашу дурость, что обещал, но нас отпустили. Он забрал нас и в полном молчании мы поехали домой. Мы с Лешкой понуро плелись за ним следом и вид его длинной, слегка сгорбленной спины был нам невыносим и Лешка не выдержал жалобно попросил:
— Вы хоть изругайте нас, Николай Иваныч.
Он обернулся к нам резко и спросил:
— Изругать? А почему я должен тебя ругать? Зачем? Древней богине Иштар приписывают великую мудрость — каждый грешник должен сам отвечать за свои грехи. Вы уже оба большие парни и не надо перекладывать на меня бремя ответа за дерзкую глупость вашего поведения.
Галя не сводила с меня требовательного взгляда, я подвинул к себе аппарат и набрал номер. Пригоршня цифр, брошенная в телефон с тихим гудением и писком долго шныряла по проводам и внезапно обернулась в трубке быстрым деловитым баритончиком Лешки:
— Кормилицын слушает.
— Здравствуй, Дедушка, это я, Тихонов.
— Ха! Здорово, Стас! Ты чего это спозаранку взыскался?
Судя по фотографии в белом яйце, у Лешки в детстве была копна светлых мягких волос, но моя память этот факт не удержала — сколько его помню, Лешка всегда был лысый. Шустрый и нахальный паренек, растеряв годам к двадцати прическу, Лешка смоделировал жизнь и манеру поведения под свою лысину. Мне кажется, что еще в школе мы все звали его Дедушкой. Он подтвердил свою репутацию, женившись раньше всех, родил вскоре дочку и теперь — в тридцать семь лет — имеет двух внучек. И со мной всегда говорит солидно, снисходительно.
— Слушай, Дед, мне утром позвонили, сообщили, что Кольяныч умер. Не хочешь со мной в Рузаево поехать?
— А черт! Жалко как старика! Ужасно не ко времени…
— Ну да, конечно, а ты слышал, чтобы люди ко времени помирали?
— Случается, — коротко бормотнул он. — А сколько годков Кольянычу было?
— Семьдесят три, — сказал я и поймал себя на том, что говорю это с легким смущением, будто почтенный возраст Кольяныча лишал его права на дополнительное сочувствие, которое вызывают люди, умершие молодыми.