- Я люблю на скорости! Я в армии так наскучал!
- Молоток! - ответил ему старший. - Имеешь право, боец! А мы для родного брата, для дембеля, все сделаем! Базара нет!
Он тоже был хмелен. Но пьянило его сейчас не пойло, а злость и решимость. Так было всегда, если что-то или кто-то мешал ему.
Вот и сегодня... Как хорошо гуляли: самогон, девки, музыка. Не для себя, для младшего брата все делалось. Он - из армии, словно в тюрьме отсидел два года. Положено встретить как следует. И, как старший брат, он обязан все предоставить. И он предоставил.
Но вдруг среди ночи опустела последняя бутылка. Девки заканючили, да и самим...
Он был старшим братом и был обязан... И голова была на плечах. Он скомандовал:
- Боец, ты готов?
- Всегда готов! - по струнке вытянулся младший братишка.
- Следуй за мной, боец. И будет порядок. Наш порядок! - гаркнул он. И девкам команда: - Приберитесь чуток. Подтопите печку, воды нагрейте в большой кастрюле. Ровно через час... - подчеркнул он, - ровно! Я вам такого шику дам... - хохотнул он, уверенный и сильный, не кто-нибудь, а Толик по прозвищу Репа. Таким его знали на хуторе и в округе. Довольные девки завизжали.
И вот уже хутор пропал в ложбине. Зимняя ночь, звездное небо, а на земле - тьма. Гул мотора и ветер, остужающий и прогоняющий хмель.
К соседнему селенью подъехали низом, пологой ложбиной. Остановились.
- Жди, - коротко сказал старший брат.
- Так точно, - ответил младший, толком ничего не понимая.
Для него продолжался счастливый праздник "гражданки": гульба, езда, теперь еще что-то будет.
Рядом, в разлатой ложбине, стекающей к Дону, лежал во тьме спящий хутор. Два мутных огня виднелись поодаль, не разжижая ночную вязкую темь. А звезды, яркие, словно самоцветы, с переливами в голубизну и зелень, звезды сияли лишь для себя.
Ожидая брата, солдатик пытался во тьме, словно во сне, припомнить здешний хуторской магазин, школу, машинный двор, медпункт, контору. И все вспомнил, потому что бывал здесь не раз, и много было знакомых, и было что вспомнить.
Но ожидание оказалось недолгим. Сначала послышались шаги, а потом тяжелые вздохи. Рядом с силуэтом старшего брата обозначилось большое и темное.
- Корова... - удивился и обрадовался солдатик.
Старший брат молча и быстро поставил корову на просторный железный лист, прицепленный к мотоциклу, нагнувшись, спутал ей ноги, а потом завалил на бок тяжело екнувшую животину.
- Садись на нее, придерживай, - приказал он младшему брату.
Завелся мотоцикл. Поехали.
Солдатик пристроился возле теплой, лежащей на боку скотиняки, забормотал:
- Корова... Я люблю корову... Я в армии так скучал по коровам. Потому что привык с детства. А в армии нет коров...
Он бормотал, устраиваясь поудобнее возле большого теплого тела, угреваясь и задремывая. Гудел мотор. Шуршало и потрескивало под металлической полстью льдистое корье дороги, хрусткое снегово целины. Что-то урчало ли, помыкивало в коровьем чреве, негромко и усыпляюще.
А потом снова был праздник. Теплый дом, яркий свет, веселые девки. Большие пластмассовые бутылки с самогоном, под горлышко налитые. Так хорошо пьется после морозца, для согрева. А на закуску хрустящая вилковая соленая капуста, ядреные помидоры в укропе. Для девок - цветастые шоколадки горкой.
И уже кипит на печи, доспевая, пахучий, крепко сдобренный луком и перцем шулюм из свежей коровьей печени, осердья и легкого. Гулять так гулять!
Холостое жилище старшего брата не больно приглядно: захватанные занавески, на кроватях - матрацы, тряпье, ватные драные одеяла. Но музыка в доме имелась. Включили ее, и грянуло, даже за двором слыхать: "Мама, я шику дам! Мама, я шику дам!"
Теперь уже ничто не могло помешать веселой гульбе. Дом стоял на краю селенья, даже на отлете, на взгорье. От него шел долгий пологий спуск через весь хутор, к приречному лесистому займищу, к просторному донскому заливу, ныне покрытому льдом и снегом. И лишь недалеко от берега темнеют две майны-проруби; туда поздним утром пригоняют на водопой скотину, у кого ее много.
Ночь уходит, понемногу светает. А потом над хутором неспешно встает тихое зимнее утро. Большое, чуть не в тележное колесо, малиновое солнце всплывает над займищем. И все вокруг словно сказка: розовые снега на окрестных холмах, розовые столбы печных дымов, розовая опушь инея на деревьях, заборах, кустах, стайки розовые снегирей, свиристелей, шелушащих кленовые листья. А день еще впереди.
В такой же утренней сказке оказалась и городская девочка, когда, осилив неблизкую дорогу, машины подъехали и смолкли возле всегдашнего хуторского постоя.
Приземистая беленая хатка под шифером нынче, словно в молоке, тонет в пуховой гуще заиндевелых абрикосовых деревьев да смородиновых кустов; лишь труба наружу торчит.
Пока мужики после долгой дороги, кряхтя, выбирались из машин, разминались да закуривали, девочка, не забыв увесистый пакет с гостинцами, уже летела в словно для нее распахнутые воротца, чтобы скорее увидеть старую хозяйку, а главное, малую животину: козлят да теленка, ради которых стремилась сюда.
Но сегодня здесь девочку не ждали. Калитка - настежь; и в хату двери открыты; во дворе - чужие люди, их говор, плачущая хозяйка то к одному кидается, то к другому.
- До трех разов ночью выходила глядеть и не углядела. Она же, моя родная, причинала. Вот-вот теленочек. И собака не гавкнула... - И вот уже для городских, приехавших, горький рассказ со слезами: - Нету, нету моей Мани... Свели с база. И ведь спала комариным сном, теленочка застудить боялась.
Горе людей не красит, а стариков - тем более. Морщинистое лицо, седые волосы, слезы. А за слезами - вовсе боль. Поневоле взгляд отведешь.
- В милицию звонили, не едут. Бензину, говорят, нет. Господи... Кормилица моя... Где она и чего с ней... - И снова покатились стариковские горькие слезы.
Девочка как вбежала во двор, так и встала, не понимая случившегося, но видя беду. Она стояла, пока отец не повел ее прочь.
- Пошли, - сказал он. - Тут нынче не до нас.
- Почему?
- Корову у бабки украли.
- Маню?
- Маню, Маню...